Когда я проезжаю мимо. Рассказ

реклама
КОГДА Я ПРОЕЗЖАЮ МИМО
Рассказ
Всякий раз, когда я проезжаю мимо этого места, мое дыхание меняется.
Оно становится коротким и частым, - что-то в груди моей начинает преграждать
ему путь. Перестук колес становится тревожнее и громче; он нарастает и отдается в
висках. И когда мимо окна вагона, в которое неотрывно смотрю я, с гулким шумом
проносятся будка путевого обходчика и его казенный домик с палисадником, я,
кажется, совсем перестаю дышать. Это длится недолго, и вспоминаю я об этом
сразу же, как только обрывается переезд - небольшой проем в еловых посадках с
опущенным шлагбаумом.
Я успеваю поймать глазами две старые ивы на повороте дороги, бегущей к
деревне, крутой склон оврага, желтое поле сурепки по правую сторону, крайние избы
деревни, полускрытые зеленью кустов... И жду, когда кончатся посадки и откроется
вид на уже далекие, облепившие голый холм Заносы - деревню моей матери, моего
детства.
Я приезжал туда каждое лето, чтобы, как говорила мать, хоть чуточку
окрепнуть. Не помню, чтобы в то время я оглядывал себя в зеркало, но худой живот и
сухие плечи руки мои помнят до сих пор. А в деревне, даже в послевоенном ненастье,
были и картошка, и молоко, и без нормы - яблоки.
Дядя Вася, материн брат, вернулся с фронта легкораненым. Он снова работал
бригадиром; как и до войны, завел пчел и редко, когда удавалось, ходил на охоту. В
Заносах он один имел ружье, привез из Германии. Считалось, что он один
и был охотником в деревне.
Мои двоюродные сестры - Валя и Тамара - были погодками, учиться ходили в
соседнюю деревню. От старшей я отставал на три года, от младшей, Вали, на два, но я
был городской, и это как-то уравнивало нас.
Вообще о школе летом мы почти и не вспоминали, о ней иной раз, когда бывала
не в духе, заговаривала тетка.
- Учились бы, как он, - показывала она на меня, - в одну породу-то. Ферма от вас
никуда не убежит. - Сама она работала дояркой, каждое утро вставала до рассвета.
Я выслушивал ее со сложным чувством. В глазах сестер было приятно обладать
хотя бы этим, - школьными успехами, - ибо ни ростом, ни силой я наделен не был, но быть свидетелем унижения их, особенно Вали, в которую я в то лето вдруг
отчаянно влюбился, было тяжело.
А Валя - в отличие от сестры, обидчивая и стыдливая - краснела и поджимала
губы. Укоряющий взгляд ее черных глаз тетку ничуть не трогал, та даже добавляла,
чтобы уколоть побольней:
- Ума-то не займешь, так хоть бы старались. Одна бусорь в голове...
Слышать это было горько и сестрам, и мне, ибо это было несправедливо, особенно
в отношении Вали, которая несла в себе самое лучшее, что могло быть для меня в
человеке.
Это было несправедливо и потому, что и Тамара, и Валя в любой день не имели,
кажется, ни одной свободной минуты, всё были заняты, всё что-то делали. Тетка с утра
уходила на ферму, и вся работа по дому и по хозяйству оставалась на дочерей: и с
печью управиться, и поросенка с курами кормить, а корове и овцам на вечер
приготовить, и в огороде прополка и поливка... Мы, городские ребята, ждали каникулы
как отдых, и в жаркие дни целыми днями пропадали на речке. В деревне было не так.
Тетя Маруся поначалу, когда я был совсем пацаном, не трогала меня, как бы и не
замечала. Потом безделье мое ей надоело.
- Пособи девкам-то, - сказала как-то, показывая на них, половших грядки. Чего истуканом-то сидеть...
Я присел на корточки рядом с Тамарой, ухватил пальцами первые былинки
сорной травы. Через час или того меньше выщипывание зелени в огурцах
показалось мне самой нудной работой на свете. И тяжелой, ибо скоро же заныла
спина, одеревенели ноги.
Началось с этого, а уже на второй день, посылая девчонок в поле, тетка подала
лопату и мне:
Куртинку подымешь, и то ладно.
По ближнему краю картофельного поля шли яблони, лошадью тут не пахали,
ровняли полосу вручную. В самом саду землю вообще не трогали, - здесь, в густой
тимофеевке, стояли ульи, гудело пчелиное царство.
Я выбрал себе куртинку - промежек между деревьями - поровней, с набравшей
силу травой; за дело взялся резво. Однако скоро почувствовал, что и это занятие не
мед. Если бы только втыкать лопату да отваливать землю, как я было и начал делать.
Нет, надо было разбить комок и выбрать руками дерновую бороду. И потом опять то
же самое, и опять то же, и все почти на одном месте...
Разговоры наши прекратились, мы копали молча, и я был уже тем доволен, что
Валя не видела моего злого, потного лица. Она находилась впереди. Косы ее,
завязанные узлом на затылке, съехали набок; между лопаток на кофточке проступило темное пятно. Я уже не посматривал на нее, как в первые минуты, не ловил
взглядом каждый поворот головы. С трудом отрывая лопатой очередной ком земли, я
тут же ронял его, -не пускал проволокой скрученный пырей. Об этом хищнике я знал
до этого лишь со слов тетки и сестер, теперь же - вел с ним изнурительную битву.
Впрочем, то же самое делали и сестры, но им, как мне виделось, это давалось легче.
Что-то заставило меня поднять глаза, - я увидел испуганное лицо Вали. Бросив
лопату, она побежала по полю, обмахивая голову руками. Потом стала сдергивать с
себя кофточку, скинула ее и чуть погодя остановилась. Руки ее были готовы вновь
вскинуться, чтобы отогнать пчелу, пока она не увязла в волосах или в одежде... Но
та, кажется, уже успела ужалить: Валя стала тереть пальцами место на шее. Я
принес ей кофточку, сказал с открытой жалостью:
- А говоришь, своих не кусают.
- А
потная,
отозвалась
Валя,
встряхивая
кофту,
вот
и летят.
- Ты вкусней, - проговорил я.
Это я, наверное, слышал от других, но произнес с ясным осознанием
безусловной истины.
Ага, - усмехнулась Валя.
Потом я держал у нее на шее землю с подорожником. Место, куда ткнулась
пчела, припухло, руки плохо слушались меня.
- Больно нежная, - говорила вечером тетя Маруся, - до сих пор с медом не
может есть, сыпь высыпает. Как крапивой обстрекет. А пчела вжикнет - так вон что
деется, еще и лицо опухнет. И врачи ничего не могут поделать.
Я не слышал тетку. Душа томилась в ожидании сумерек, когда после ужина,
забыв все заботы дня, мы отправлялись на полати. Скотину обрядили, дела
наметили, - долго бубнил что-то за отгородкой дядя Вася и устало, коротко отзывалась тетка - можно и ложиться.
Собственно, на полатях спал только я; сестры - после того, как похоронили деда
Сергея, - перешли с кровати в горнице на печь. Родители остались внизу одни.
Дощатая перемычка между печкой и стеной дома была узкой; головы сестер
лежали на подушках так близко, что я среди запахов вытертых кирпичей и сухой
овчины ощущал и их живой, волнующий дух.
До того, как совсем улечься, мы сдвигались к дальней стенке печи, и наш жаркий
шепот вытеснял вокруг все другие звуки. Больше всех говорил я, рассказывая
прежде всего о школе, о том, как мы дразним учителей.
А
историчку
мы
зовем
шавкой,
она
маленькая
такая,
все время кричит на всех.
Я сам смеюсь, слыша, как прыскает Валя.
Раз Колька Рыжов скинул с парты шапку на пол и подымает руку: - Марья
Гавриловна, можно шавку поднять? - Чего-о?! - орет Марья. - А мы хохочем. А Колька
как ни в чем не бывало: - Шапку, вон она валяется... - Ну, мы в покатуху...
Девчонки почему-то не смеются, а Тамара бросает:
- Во, дураки...
- А чего? - защищаюсь я. - Она все время на нас, как эта...
Я не договариваю: внизу скрипит пол, слышны шаги дяди Васи.
Хватит вам там! - сквозь кашель выдыхает он и, добавляя что-то, уже
неразличимое ухом, толкает дверь в сени.
Мы ждем, когда он вернется и снова уйдет за перегородку. Я уже лежу на своем
месте, лицом к бревнам стены. За спиной утихают, засыпая, сестры. Вернее, засыпает
только Тамара, Валя и не думает об этом. Все чаще задерживая выдох, она
прислушивается и, как и я, ждет, когда старшая сестра станет, наконец, дышать глубже
и ровнее. Я тоже жду этой минуты. И тихо, невесомо протягиваю руку к мягким
Валиным волосам. Она перехватывает мои пальцы и тянет их к лицу, к щеке, почти к
губам.
В душе моей звучит незнакомая доселе музыка - новая чистая мелодия
проникает, кажется, в каждую точку моего легкого тела. Я долго не дышу, мне и не
нужен воздух, - жизнь вливается в меня через Валину ладонь, которой она прижимает
к губам мою руку...
Переживал ли я когда-нибудь после такое упоение? Наверно, переживал, но
сердце и память особо благодарны именно этим чарам первого чувства
самоотвержения.
Сегодня корову пасти пойдете, - говорит тетя Маруся в одно из утр.
Мы с Валей киваем. Дело нетрудное, но к концу дня надоедает. И жара, и слепни, Зорька забирается от них в кусты, стоит целыми часами, и еда ей не нужна.
Добирает вечером: стрижет траву, голову не подымет.
Но ее отправили в стадо, - объявился-таки пастух Захар, не вышедший
вовремя к выгону. Смурной, похмельный, Захар вышел из крайнего проулка и молча
прошел мимо притихших баб. Потом, уже на выгоне, сильно стрельнул кнутом.
С утра же опять заговорили о бешеной собаке, покусавшей на днях людей в
соседней деревне. Кто-то уверял, что видел ее и у нас в Заносах, чему, вроде бы,
нашли и подтверждение - крупные следы на дорожной пыли.
Тетка ушла на ферму. Дядя Вася, шумнув нам, чтобы вставали, ушел на
конюшню запрягать лошадь. Верхом, как прежде, он ездить не мог, - мешало
ранение; пользовался телегой. На ней отвозил и народ на дальние поля.
Накануне качали мед, - крутили ручку медогонки мы по очереди; мне даже
дымарь дядька доверил, когда перекосило рамку в новом улье. Валя, конечно, и
вблизи не показывалась. Потом макали хлеб в тягучий золотистый мед в миске и
ели, и запивали молоком. Такое бывало в пору моей жизни в деревне только один
раз, когда поспевал гречишный сбор. С него и мне давали с собой бутылку, - это
был главный подарок для нас - городской ветви дедова дерева.
Поскупи-илась,
говорила
мать
о
невестке,
будто
та
была первой в Заносах, - дедушка кубан наливал. Еле несешь, бывало. Мед - тяжелый.
Что да, то да. Я и бутылку, пока та не была завернута в тряпку, держал в руке, как
литой снаряд, готовый выскользнуть и треснуться об землю. И кубан я помню глиняный кувшин без ручек, - и то, как дедушка заранее готовил его перед отправкой
меня рабочим поездом в город. Он приводил меня на разъезд, договаривался с
проводницей - давал ей в бутылке меда - и долго, я видел в окно, стоял, глядя вслед
поезду, у шлагбаума. Для него, конечно, все мы были одинаковые: дети его - моя мать
и дядя Вася - и внуки.
В этот день я надолго разлучался с сестрами: старшая уходила на прополку в
колхозное поле. Валя же зачем-то должна была съездить к родственникам в район.
Хозяином в доме как бы оставался я; тетя Маруся сказала мне, что сделать за день,
чтобы не сидеть барином.
Горько было провожать Валю, собиравшуюся на шоссе, к автобусу. Она
переоделась, переплела косы. Угольные глаза ее часто останавливались на мне, а
мне никак не сдержать было жажды обратить на себя еще больше внимания. Я
проорал не своим голосом какие-то куплеты, потом другие -уже по случаю, потому что
оцарапал руку: «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его...» Сестры
захихикали, а рану взялась посмотреть не Валя, а Тамара...
За отгородкой у дверного проема висело дядькино ружье. Я его не раз брал в
руки - увесистое, длинное, с вытертым брезентовым ремнем. Я откинул занавеску,
увидел «тулку» и снял ее с гвоздя. Выйдя на середину горницы, взвел оба курка и
вскинул стволы.
- Раз в год и незаряженное стреляет, - повторила свое Валя, наблюдая, как я
направил стволы на нее, на Тамару, потом на пустую миску на столе. Нет, лучше
испытать какой-то радостный холодок от ее лица за маковым зернышком мушки у
самого дульного среза. От ее, от Валиного, лица...
Я опять перевел стволы в ее сторону, увидел за окружьями дула чистый лоб,
сощуренные глаза, в которых никогда не разглядишь зрачков, потом приоткрытые
губы, которых еще никогда не касался так, как касаются те, кто любит...
Но держать ружье перед собой было тяжело, я поднял его вверх и отыскал на
потолке еще одну цель – сучок в доске возле матицы. И надавил первый курок...
От страшного удара в плечо я вскрикнул. Гром выстрела покрылся визгом сестер и
стуком двери, в которую всем телом бухнулась Тамара, Валя упала на пол; потом,
согнувшись, тоже бросилась к двери. Уши заложило, по горнице расходился дым. Я с
трудом поднял руку и увидел кровь, - при отдаче сорвало кожу с косточек большого и
указательного пальцев. Гудело, не переставая, плечо, к которому я слабо притиснул
приклад, когда рассматривал на потолке сучок.
Все дальнейшее происходило как бы и не по моей воле, но действовал я не
колеблясь. Не без труда переломив стволы, вытащил целый патрон и повесил ружье
на место; достал с полатей рубашку и сумку, с которой был отправлен в деревню, и
огородами, а потом полем побежал к разъезду.
Когда позже я вслед за дядей Васей поднялся на чердак и в кровельной жести
увидел плотное созвездье зияющих дырок, а под ногами - прошитую дробью засыпку
потолка, меня затошнило. Как безумный глаз, светилось отверстие в потолочной
доске на месте выбитого сучка.
Смотри, ирод, смотри, - вздыхал дядька. Ружье у него висело
незаряженным; не так давно он достал его поглядеть, почистить. А тут - бешеная
собака, решили ее пристрелить. К дядьке, оказывается, приходили деревенские,
просили его сделать это. А ни у кого другого в Заносах и не было ружья.
Дядька набил патроны картечью, и ружье оставил на переборке, чтобы было под
рукой.
- Это все я узнал позже, а пока, перевязав за кустами руку, для чего пришлось
оторвать нижний край рубашки, я - потерявший в один миг и покой, и любовь, и
вообще, кажется, все, чем живет нормальный человек, - картофельным полем
уходил все дальше от деревни. Тридцать пять километров до города мне было не
одолеть, о пути пешком я и не думал, нужно было ждать обратного рабочего поезда.
К середине дня я устал жалеть себя, выплакал все слезы. Сидел в боярышнике,
считал вагоны проходящих поездов, - это отвлекало от мыслей о крайней
безнадежности, чем представлялось мне мое положение. Потом я заснул, и
разбудил меня чей-то голос:
Вот он, голубок...
Это был голос путевого обходчика, хорошо мне знакомый. Обходчик бывал у
дяди Васи, брал у него лошадь. На линии стоял сам дядя Вася. Когда я попытался
выдернуть из жестких пальцев обходчика свою здоровую руку, дядька
крикнул:
- Ну-ну! Брось это дело!
Он подошел, увидел кровь, просочившуюся сквозь тряпку.
- Вон вишь что... Как же это ты!..
У него даже голос изменился.
- Домой поеду, - сказал я, не попадая зубом на зуб.
- Поедешь, а чего ж. Токо не щас, - дядя Вася перехватил мою руку. - А щас
- вон лошадь стоит.
Дорогой он сказал:
- Вальку заикой сделал...
Я поник головой.
Но это была неправда; дядька сказал это так, для испуга. Первые же
Валины слова прозвучали четко и ясно:
- Стрелок несчастный!..
Однако за ними я не услышал особой обиды и злости; и глаза Валины
говорили о другом: о прежнем, о том, чему свидетелями были ночные встречи
наших рук и сбивчивый шепот. Благодарное чувство сжимало мне сердце.
Тамары дома уже не было, а вечером, когда собрались все, тетка устроила
мне истинную пытку. Она ругала меня, не выбирая слов, - тут дала себе волю. Я
сидел, как оплеванный, горло перехватили спазмы. Но до слез дело не дошло,
пролила их в конце концов сама тетя Маруся.
Хоронили бы щас их... Или - какую... Вот твое баловство, тварь ты
такая! - Тетка вытирала глаза и повторяла: - Тварь ты такая!..
- Сильно досталось и дяде Васе. Он долго терпел, потом проговорил:
Богу бы молилась... Тетка вздохнула.
Чуть позже, успокоившись, подозвала меня:
-Развяжи руку, покажи...
Отлепив листья подорожника - это уже дядя Вася нарвал их мне, - тетка
принюхалась и сказала:
Иди помочись на нее.
Я не успел ничего сказать.
Иди-иди, - добавила она, - против воспаленья.
Через секунду я встретился с Валиными глазами, она прикрыла их и
кивнула головой. Я пошел в сени.
Гром отгремел, но в душе покоя не стало. В ушах то ближе, то глуше
звучали выплеснутые на мою голову теткины слова. И «просто убивец» и «тварь»
были не самыми обидными; я был, оказывается, и «трутнем» и «нахлебником».
Назавтра я уехал, неделю не дожив до намеченного дня. Отвез меня на разъезд
дядя Вася, а с Валей я простился утром, в хлеву. Мы пробыли там всего несколько
минут, - по существу, простояли молча.
Опять
до
лета?
Валя
смотрела
на
меня
не
мигая,
глаза были открыты широко, напряженно.
Я пожал плечами. Я не был уверен, что через год снова приеду сюда, так же, как и
в это лето. Где-то в глубине души, в тайне сердца уже жило сомнение; его холодок
отнимал у меня последнюю волю. Я шагнул к Вале, чтобы поцеловать ее, но близкий
материн крик: «Валька?» - заставил ее отшатнуться.
Валька-а!
сбавила
голос
тетка,
остановившись
у
поскотины, и добавила: - Чего вы там?
… Дядя Вася был очень похож на своего отца, моего деда Сергея. Те же
залысинки с двух сторон, тот же широкий нос; единственное - бороды не хватает. А
у деда на фотокарточке борода и усы, как у хорошего иерея; две проталинки надо
лбом - заметнее, глубже.
Дядька вроде бы уже и жалел меня в телеге. Но слов особо не тратил. Оглядел
два раза, цыкнул без нужды на лошадь, сказал жестко:
-Ну, вот!..
Ему
и
не
хотелось,
наверно,
отправлять
меня
домой,
что там мать подумает, что скажет. Он знал, как трудно жилось
нам тогда. Сажая меня в вагон, он подал мешок с ведром картошки и сумку, в которой
были бутылки с молоком и медом. Я не сразу протянул руки, и дядька крикнул:
Держи!.. Обалдуй!
Проводница помогла мне поднять груз. Дядька изрек еще что-то, но я не
расслышал, потащил вещи в вагон. Когда устроился и поглядел в окно, мимо уже
проплывали посадки, поезд набирал ход.
Тяжело думать об этом, но с той поры я не бывал в Заносах. Казню себя за это,
и чем дольше живу, тем больнее сердцу от этой вины. Так уж все сложилось, - уже с
седьмого класса я уехал на Север учиться рыболовному делу. И так и осел там. Эхо
расставания далью разнеслось.
Но Валю я видел. Прошло много лет, и однажды, когда я был в отпуске и
проездом на юг остановился у матери, она сказала мне, что Валя лежит в нашей
больнице.
- Что с ней? - спросил я.
- Опять машина ударила.
- Да что же это такое!..
- А вот. Как нынче ездят богатые? Как чумные, никто им не указ. Сама сто раз
оглянусь, пока пойду.
- Ну, не везет же ей...
- Да, сынок.
Дело в том, что задолго до этого Валю уже сбивала машина в райцентре. Знал я
об этом из материнского письма, которое нашло меня далеко от родных, на
промысле, и долго не мог избавиться от горького ощущения, что и сам, вроде бы,
был причастен к Валиной судьбе. Не моими ли руками она уже замахивалась на
сестру в то мое последнее деревенское лето? Какая сила отвела тогда беду? Ангел
ее?.. Изведала ли она настоящую любовь? Хотя кто знает, где она бывает настоящей
- на восходе солнца нашей жизни или в зените...
В больницу я пришел в тот же день, разыскал палату. Вошел и не сразу узнал
Валю, хотя обвел взглядом всех лежащих и сидящих на кроватях женщин. Но вдруг
одна из них подняла руку...
- А я тебя узнала, - сказала Валя, когда я подошел и сел у нее в ногах, - хотя,
конечно, ты изменился. Но не очень, не как я, правда?
- Как самочувствие? - ушел я от ответа. - Скоро подремонтируют? Правая рука у
нее была в гипсе, из-под него торчали пальцы со следами засохшего раствора. Я
тронул их, осторожно прижал ладонью. Потом поймал ее глаза...
Валя...
- Да!
- А помнишь?
Что?
почти
шепотом
ответила
она.
Я
почувствовал,
как под рукой слабо дрогнули ее пальцы...
...В последний раз я проезжал мимо Заносов минувшей осенью, в годовщину
жестоких московских событий. Их уже поминали спокойнее, попутчики больше
говорили о скудости жизни и разорении земли. Я стоял у окна, и зримые картины
подтверждали это. Большие постройки - скотные дворы, склады, мастерские, одинокие, продуваемые ветром, стояли без окон и дверей, а то и без крыш, и ни
скотины, ни людей вокруг - ничего живого поблизости не было видно.
....Я глотал воздух сухим горлом. Скоро должны были начаться знакомые места:
березовая рощица на горушке, потом впадина и река. Потом - как стриженые посадки, на переезде еловые, а дальше кустовые.
Листья уже облетели, лучше будет видно все: и дорогу к деревне, и избы под
бугром. Может, удастся поймать взглядом и дяди Васину, в середке. Еще было время,
и я закрыл глаза, пытаясь вспомнить лица моих деревенских родственников. Дед
проявился в мутном мареве перед глазами сразу - с карточки, висящей у меня дома
на стенке. Сжатые губы и суровые глаза дяди Васи тоже легко наложились на дедов
портрет, - он увиделся живым, в движении, в телеге, что везла нас в день моего
прегрешения к разъезду.
Я прислонился лбом к стеклу; от холода его напрягся, сжал веки сильнее. И
темнее стало перед глазами, где по моей воле оживали следы минувшего. Из мрака
зыбко, едва различимо проступило Валино лицо, или ее облик. Облик, образ -иначе
мне не сказать. Не больничный, а тот, ранний, девчоночий. Она поворачивала голову,
шевелила губами, смотрела, не моргая, как с иконы... И - исчезала, и опять - живой, в
движении - возникала в дрожащем мареве. Я пытался увидеть ее глаза...
...Грохот переезда налетел обвалом. За окном мелькали ели, голый боярышник.
Будка и шлагбаум остались уже позади...
В разрывах кустов стала видна наша деревня - серая, притиснутая тучами к
подошве холма, на вершине которого раньше всегда золотилось поле. В тот раз я его
не увидел, - издали макушка холма выглядела брошенным местом без единого следа
жизни - людей, тракторов. Не разглядел я и дядькин дом в поредевшем порядке. Мне
даже показалось, что его уже и нет на месте...
Скачать