Лихачев Д. С. Черты первобытного примитивизма воровской речи.

реклама
Д. С. Лихачев : «Черты первобытного примитивизма воровской
речи», Язык и мышление-Le langage et la mentalité, № III-IV, стр. 47100, Москва –Ленинград : Издательство Академии Наук СССР , 1935.
Институт языка и мышления имени Н. Я. Марра
[47]
Материал, на который опираются положения данной работы, собран
на Беломоро-балтийском строительстве. Колоссальная стройка сильно
повлияла на воровской преступный мир не только в лагере, но и далеко за
его пределами. Сложность и своеобразие внутренней жизни кастово
замкнутой воровской среды оказались явными только после того, как
гигантское строительство повело к быстрому разложению так наз.
«воровской этики».
Темпы, которыми шли за последние годы расслоение и распад
воровской среды — в условиях Беломорстроя, убыстрились до
чрезвычайности. Наиболее социально близкая по своему происхождению
пролетариату группа правонарушителей решительно порвала с прошлым,
увлекая за собой остальных. Столкнувшиеся интересы создали
неожиданные и сложные переплетения человеческих отношений, в
результате которых всплыл на поверхность громадный, совершенно
недоступный дотоле, материал о воровском мире. В частности,
обнаружившийся материал о языке во многом меняет представление о
воровской речи — так наз. «блатной музыке» или «акценте». Материал
этот ценен не только потому, что он нов и вскрывает такие стороны
воровской речи, которые раньше оставались вне лингвистической науки,
занимавшейся главным образом «этимологизированием» отдельных
воровских слов, но и потому еще, что он неминуемо должен исчезнуть с
уничтожением причин, порождающих преступность. Не только с каждым
годом — с каждым месяцем исчезают остатки когда-то грозного
воровского «блата».
I/
Предлагаемая работа носит конспективный характер. Затронутых
вопросов в ней слишком много, чтобы доказательства отдельных
положений
[48]
явились достаточно убедительными. Сжатость работы отразилась на
ясности, обоснованности, полноте и развернутости изложения и на
точности установления научной преемственности того или иного
высказанного взгляда.
Но не в доказательности отдельных положений центр тяжести
работы: работа носит по преимуществу проблемный характер, в ее задачу
входит показать общую картину воровской речи и ее место в
современном языкознании. Она ставит своей задачей дать
типологическую характеристику, убедительность которой в целом
доказывала бы правильность отдельных высказываний.
Положение, из которого мы исходим, которое кладем в основу
дальнейшего, — учение Н. Я. Марра о стадиальном характере развития
языка. Положение, к которому мы приходим, — возможность частичной
обратимости этого процесса. Постараемся показать это на конкретном
примере воровской речи.
Вопрос о типологии воровской речи впервые подвимается в
литературе об арго. С этой точки зрения настоящей работе приходится
итти по совершенно новому пути, обращаться к таким сторонам речи
воровской среды, которые до сих пор ускользали от внимания
многочисленных собирателей воровского арго, подход которых ничем не
отличается от подхода к любому национальному языку, стоящему на
уровне современного культурного мышления. Между тем рамки
языкознания, методологически опирающегося на изучение
«индоевропейских» языков, для воровской речи «прокрустово ложе».
Многочисленные соображения психологического или формально
социологического характера, выдвигавшиеся исследователями для
объяснения, отдельных явлений арго, не могут ни существенно что-либо
прибавить к нашей характеристике арго, ни существенно ей повредить.
Вот почему мы откладываем критическое рассмотрение взглядов
исследователей воровской речи до одной из последующих наших работ об
арго, где будет это уместнее сделать.
Повторяем, в задачу данной работы входит типологический анализ
воровской речи, и противопоставить нашей попытке разрешения этого
вопроса можно только иной типологический же анализ.
Изучение воровского языка так же точно, как и любого иного,
должно опираться на выяснение той среды, которая этим языком
пользуется.[1]
[49]
Воровская среда, та, которую мы будем иметь в виду при анализе
воровской речи, т. е. среда воров-профессионалов, прежде всего является
средой деклассированной, люмпен-пролетарской.
Мы должны сразу же оговориться, что хотя «... люмпен-пролетариат
представляет из себя явление, встречающееся почти во всех бывших до
сих пор фазах общественного развития...» (Маркс—Энгельс. Соч., т. VIII,
стр. 123), но начало существования сплоченной воровской среды должно
относиться по преимуществу ко времени, когда массовая экспроприация
земли у крестьян и, следовательно, их быстрая пауперизация создала
условия для первоначального капиталистического накопления. Этот
«пролог переворота, создавшего основание для капиталистического
способа производства, относится к последней трети XV и к первым
десятилетиям XVI в.» (Капитал, т. I, гл. 24). К этому же времени
относятся и первые свидетельства о существовании воровских арго (см. L.
Sainéan. L'argot ancien, P., 1907 и F. Kluge. Rotwelsch, L., 1901).
Разоряемое крестьянство быстро пополняло ряды люмпен-пролетариата,
и начавшие к этому времени свое развитие города, с их сложной
дифференцированностью населения, создали особенно благоприятные
условия для образования среды лиц, связанных общими интересами и
поставивших себя в резко враждебные отношения ко всему «легальному»
обществу.
Таким образом с самого своего возникновения воровская среда
оказывается связанной с капиталистическим обществом, со
свойственными этому обществу противоречиями, институтом
«священной» частной собственности, системой эксплоатации и
ограбления трудящихся масс. Воровская среда оказывается внутренне
присущей капиталистическому обществу: болезнью, которую это
последнее само же в себе и вызывает.
Для характеристики преступности огромное значение имеют
указания Маркса и Энгельса о роли в классовой борьбе
деклассированных. Блестящий анализ, который дает Энгельс в книге
«Положение рабочего класса в Англии в 1848 г.» происхождению
преступности и, в частности, воровства, показывает, что на известном,
раннем этапе развития капиталистического общества она была хотя и
«самой некультурной, самой бессознательной», но все
[50]
же некоторой «формой протеста» против всей системы эксплоатации и
частной собственности (изд. 1928 г., стр. 235-236).
Очень скоро определяется, однако, реакционная роль люмпенпролетариата. Люмпен-пролетариат, среда деклассированных, в том
числе, следовательно, и воров-профессионалов, оказывается оплотом
реакции. К. Маркс в статье «18-е Брюмера Луи Бонапарта» отмечает, что
реакция победила, в частности, потому, что опиралась на пролетариат
босяков. Реакционная роль люмпен-пролетариата и преступной среды
становится совершенно явной в наше время — после Октябрьской
революции. В наше время, у нас в СССР, преступность есть форма
сопротивления, которое оказывают остатки разбитых классов
развивающемуся социализму. «Богатые и жулики, это две стороны одной
медали, это — два главные разряда паразитов, вскормленных
капитализмом, это — главные враги социализма» (Ленин. Соч., XXII, стр.
164). Так постепенно преступление — кража, — выросшее как
индивидуальный акт протеста и быстро ставшее реакционной силой, в
наше время превращается в орудие борьбы с трудящимися остатков
разбитых классов, наполняющих сейчас по преимуществу ряды люмпенпролетариата, в частности воровской среды. Только с окончательным
исчезновением у нас всех остатков капиталистического наследия исчезнет
и воровская среда.
Кастово-замкнутая, несмотря на свою обусловленность всей
системой капиталистического общества, воровская среда, ее враждебные
отношения к «легальному» обществу создают исключительные
инкубаторные условия для развития целого ряда элементов
«надстроечного» порядка и в первую очередь идеологии и речи.
Лишенная почвы в условиях строящегося социализма для дальнейшего
развития этих «надстроечных» элементов, в значительной мере уже
выродившаяся, расслоившаяся и потерявшая свою кастовую замкнутость,
воровская среда все еще продолжает жить старыми традициями.
Соответственно, в данной работе мы будем опираться по
преимуществу на тот материал, который сохранился в воровской среде от
периода ее «классического» расцвета — последнего предреволюционного
периода капитализма.
Специфические особенности воровской речи, которые возникли в
последнее время и в особенности в условиях исправительно-трудового
воздействия Беломоро-балтийского строительства в связи с постепенным
угасанием «блата» (воровского мира, воровской идеологии), чрезвычайно
интересны и требуют особого, обширного исследования, в данной же
работе нами затрагиваться не будут.
[51]
II/
Всеобщим убеждением, ведущим свое происхождение еще с первых
столкновений «легального» общества с воровской речью в XV—XVI вв.,
является убеждение в ее «тайном» и «условном» характере. Этот слабо
обоснованный взгляд, иногда совершенно отьровенно роднящий
воровскую речь с тарабарщиной, с шифром, с воляпюком, есть своего
рода «коллективное представление» исследователей, принятое на веру и
никем по настоящему не оспариваемое.
Новейшие исследователи или собиратели, знакомые с живой речью
воров, предпочитают обходить вопрос о тайном характере воровского
арго молчанием или компромиссными решениями.[2] Между тем, мы
либо должны признать тайный характер воровской речи, ее
искусственность и надуманность, отвергнув все лингвистические,
психологические и социологические соображения по поводу
возникновения арго, которых уже накопилось порядочно, либо отбросить
этот устарелый взгляд, признать более естественный путь возникновения
и развития воровского арго и тем самым дать широкие возможности к его
изучению как факта социального и лингвистического. Всякие попытки
компромиссного решения ведут лишь к запутыванию вопроса.
В самом деле, называть воровскую речь условной и тайной только
потому, что она нам непонятна, так же наивно, как и называть
иностранцев «немцами» потому только, что они не говорят на языке
туземцев. Так же наивно предположение, что вор может сохранять
конспирацию, разговаривая на своем «блатном языке». Воровская речь
может только выдать вора, а не скрыть задумываемое им предприятие: на
воровском языке принято обычно говорить между своими и по большей
части в отсутствии посторонних.
Что воровская речь не может служить для тайных переговоров,
должно быть ясно из того, что насыщенность ее специфическими
арготизмами не настолько велика, чтобы ее смысл нельзя было уловить
слушающему.
[52]
Воровская речь полна слов и выражений, которые только слегка
видоизменяют обычное русское значение, о смысле которых легко
догадаться и которые нельзя объяснить простым «засекречиванием». Эти
слова, чрезвычайно интересные для исследователя, в словари совсем не
попали. Следующие примеры обычных русских слов, только
видоизменивших свое значение в воровской речи, подтвердят сказанное:
1) «глубоко» 'совершенно', 'вполне', 'полностью'; 2) «грубо» 'хорошо',
'сильно'; 3) «жулик» 'хороший, опытный вор' ;[3] 4) «нахально»
'насильно'; 5) «обратно» 'снова'; 6) «по новой» 'снова', 'вновь'; 7)
«правило» 'воровской закон', 'воровское правило поведения'; 8) «бедный»
'несчастный', 'жалкий', 'глупый'; 9) «даром» 'без усилий', 'без подготовки';
10) «рискованный», «рисковей» 'смелый'.[4]
Наконец, для нас станет совершенно ясным, что воровская речь,
которая попадает в словари, с которой отчасти знакомы широкие
чита
тельские круги, не может квалифицироваться как «тайная», если мы
при
мем во внимание, что в воровской среде действительно существуют
тайные и условные языки, ничего общего не имеющие с «блатной
музыкой». Эти языки действительно условные, потому что прежде, чем
принять то или иное слово, воры, действительно уславливаются в их
значении. Они действи
тельно тайные, так как употребляются для
тайных переговоров. Чтобы
не привлечь внимание, слова в них берутся
русские, обыкновенные,. по значению они подбираются так, чтобы речь
имела какой-то смысл
для постороннего и не привлекала внимания
своей странностью. Слова в них заменяются только самые
необходимые, самые нужные. Тайный язык редко выходит за пределы
шайки и редко живет больше нескольких месяцев. Такой язык носит
название «света» или «маяка». Лингвистического интереса он почти не
имеет и может быть законно охарактеризован как шифр или
сигнализация.
Обычная речь вора так же естественна и не условна, как и речь
представителя любой другой социальной группы. Законы развития
всякого языка — ее законы.
Исследователи, определявшие воровскую речь как тайную, правы
только в том смысле, что от вора очень трудно добиться каких-либо
объяснений по поводу тех выражений и слов, которые он употребляет.
Происходит это потому, что всякого не вора вор считает своим личным
[53]
врагом (научные интересы ему, конечно, не понятны, а всякое
любопытство, всякие расспросы с точки зрения норм воровского
поведения считаются предосудительными). Вор, прошедший не один
десяток допросов, вырабатывает в себе тактику запирательства в
столкновениях с внешней средой. Вор не дает никаких пояснений о
воровской среде, о ее быте, о ее языке. И факт этого «запирательства»
отнюдь не обязывает нас объявлять воровскую, преступную речь —
тайной.
Итак, точка зрения на воровскую речь как на тайную является не
только просто ложной, но и вредной, так как, заранее предрешая
разрешение многих вопросов, связанных с ее происхождением,
затрудняет ее изучение и крайне упрощает проблему.
Мы должны со всей категоричностью отвергнуть теорию тайного
характера и условного происхождения воровской речи.
Таким образом, исходное положение нашей работы будет
заключаться в свободе от предрассудка, до сих пор принимавшегося за
аксиому.
III/
Воровские языки всех стран представляют блестящий образец того,
как под влиянием одних и тех же производственных отношений,
социальных условий вырабатывается один и тот же тип мышления.
Интересно сравнить вышедшие относительно недавно словари Irwin
«American Tramp and Underworld Slang» (L., 1931) и E. Chautard «La vie
étrange de l'argot» (P., 1931) с русской воровской речью. Оба эти словаря
обладают тем большим преимуществом перед всеми, до них
составленными, что они основаны на живом опыте, живом
непосредственном наблюдении. Irwin имеет далее 20-летний стаж
бродяги. Никакие, следовательно, научные традиции в области изучения
арго не смогли сгладить все те лингвистические особенности, которые
представляет любая воровская речь. Французский словарь обработан в
полубеллетристической форме и сохраняет в подробных изъяснениях
воровских слов часто самобытные черты воровской семантики.[5]
[54]
Читатель, вооруженный живым знанием русской воровской речи,
воспринимает оба словаря как нечто хорошо знакомое. Один и тот же тип
мышления, сходный до мелочей, поражает в каждом арготическом
выражении. Одно и то же отношение к окружающему миру,
стереотипное, как и все у воров, создает иллюзию перевода. Одни и те же
понятия замещают друг друга. Одни и те же представления лежат в
основе многих воровских понятий. Одна и та же идеология выражается в
эмоциональной окраске воровских терминов.
Приведу несколько примеров, встречающихся при беглом просмотре
словарей.
Такое основное для вора понятие как 'тюрьма' имеет на всех языках
сходный образ для своего обозначения: у Irwin'a — «academy», «college»,
«big school»; y Chautard'a — «collège», «lycée», «pension», «séminaire»; в
русской воровской речи — «академия», «университет». 'Преступление': у
Irwin'a — «job»; у Chautard'a — «l'affaire»; в русском — «дело». 'Быть
преследуемым': у Irwin'a — «to be in hot water», «heat» 'арест'», «hot»,
‘преследуемый полицией', 'обнаруженный полицией', 'опасный' «hot
stuff», 'украденные вещи', «to burn up» 'обмануть', 'выдать'; в русском —
«погореть» 'быть пойманным', «пожар» 'арест', «печка» 'опасное место',
«баня» 'допрос', «сжечь» 'выдать'.[6]
Если бы мы имели возможность подробнее остановиться на
основных воровских понятиях, мы выявили бы картину любопытного
совпадения мышления, однотипность словообразования.
Несомненно, что мы не имели бы этой разительной общности, если
бы воровская идеология (если только термин «идеология» здесь уместен)
не проникала бы во все детали воровского мышления, если бы в
воровском мышлении не господствовали те самые «общие
представления», которые Леви-Брюль считал характерным признаком
прелогического мышления.
Своеобразные условия, в которые поставлена воровская среда:
постоянное враждебное положение по отношению к «легальному»
обществу, примитивно-охотничьи приемы деятельности, бродячая жизнь,
огромная роль
[55]
личных качеств и «естественных» условий при совершении краж, общее
потребление и т. п., создают условия, при которых в речи и в мышлении
возрождаются явления, аналогичные первобытным.
Исследования криминологов сделали неоспоримым факт
повышенной внушаемости у воров, равной, по некоторым
психотехническим исследованиям, внушаемости 5-летних детей. Эта
внушаемость создает необычайно благоприятные условия для внедрения
традиционных обычаев и верований. Отмеченный еще Спенсером («The
Principles of Sociology») консерватизм первобытных людей — факт, давно
ставший общепризнанным, характерен и для вора. Социальное подполье
консервативно, блатной обычай косен, догматичен и деспотичен.
Воровская среда живет традицией, догмой обычая, требует от вора не
индивидуализации, а ассимиляции. Склонность принимать чужую
установку, несамостоятельность и неспособность субъекта к спонтанному
психическому акту, инфантильные формы поведения — таковы те
психические факты, которые подготовляют почву образованию сложной
сети коллективных представлений, охватывающих всю жизнь вора до
мельчайших ее деталей.
Нечего говорить о том, что как само содержание этих представлений,
так и самый факт их существования обусловлен единственно социальноэкономической действительностью.
Поведение вора в своей среде ограждено и ограничено бесчисленным
количеством правил, норм, своеобразных понятий о «приличии»,
«хорошем тоне», сложной иерархией подчинения друг другу. Каждое из
нарушений этих норм поведения карается воровским судом с
оригинальным судопроизводством, с немедленным приведением в
исполнение всегда жестокого наказания. Власть воровской среды над
отдельным индивидуумом исключительно велика. За внешней
распущенностью их поведения скрываются жесткие, тесные,
предусматривающие все, вплоть до мелочей, правила поведения, а в
конечном счете общие, «коллективные представления», которые делают
поразительно нохожими воров различных национальностей.
У воров мы действительно имеем дело с другой психикой, с другим
характером мышления и притом общим для всей воровской среды.
Особенности мышления воров — весьма обширная тема для
исследования. Рассмотрим только те из них, которые имеют
непосредственное отношение к языку.
Основное отличие воровского мышления, которое для нас будет
весьма важно в дальнейшем, состоит в возрождении элементов
магического отношения к миру. В самом деле, ремесло вора чрезвычайно
подвержено слу[56]
чайностям обстановки, полно риска и неожиданностей. Так же, как и
первобытный человек, вор не приписывает «продукт своего труда» только
счастливому стечению обстоятельств или только своим личным
качествам. То, что мы называем суеверием и что является остатком
первобытного магического сознания, возрождается с новой силой в
воровской среде, живет не только пережитками прошлого, но и находит в
себе силы для дальнейшего развития.[7] У воров сильно развита вера в
сны, в предзнаменования и приметы, большое место занимают гадания.
Хорошие предзнаменования могут побудить вора на самую дерзкую
кражу, плохие — возвращают его обратно с «верного дела».
Воры обычно имеют при себе одну или две колоды карт, на которых
гадают приемами игры в штос. Необычайно распространенная в
воровской среде игра в карты (притом способами, значительно
отличающими ее от обычной) носит характер своеобразного
примитивного культа. Хороший игрок в карты («играющий») ценится не
меньше, чем хороший вор. Достоинства игрока конкурируют с
достоинствами вора. Карты в сознании вора неразлучны с его профессией.
По положению карт во время игры он судит о своем будущем, о
предстоящей краже: выиграв, он уверен в удачном завершении своего
предприятия, проиграв, он теряет всякую веру в себя. Достаточно вору
удачно играть в карты (даже заведомо употребляя шулерские приемы,
которые отнюдь не предосудительны в воровской среде и оговариваются
известными правилами игры), чтобы любой вор взял его компаньоном
(«корышем», «клиентом») в свою шайку в надежде, что счастье («фарт»)
будет на его стороне.
Леви-Брюль нашел бы не мало классических образцов первобытного
магического сознания у воров, правда не в полной степени и не в полной
мере.
IV/
Один из интереснейших моментов этого первобытного магического
сознания — магическая сторона слова.
Общение, «коммуникация», которую представители французской
со
циологической школы кладут в основу существования и зарождения
языка, играет в воровской среде минимальную роль. Между тем именно
на ком[57]
муникации, двусторонней связи, основана интеллектуальная сторона
слова, противоположная магической.
Связь, устанавливаемая воровским словом, всегда односторонняя:
либо это сигнал, либо это в той или иной форме выраженное понуждение.
Разберем прежде всего сигнальную функцию воровской речи, ближе
всего понятную нашему языковому сознанию.
«Подбор первых слов даже звуковой речи имел функцию орудия производства согласно
мировоззрению людей тех эпох, и в отличие от орудий из природного материала мы словесное,
линейное или звуковое орудие (не спорю, на наш взгляд весьма сомнительное) и вынуждены были
назвать магиею» (Н. Я. Марр. «К семантической палеонтологии в языках неяфетических систем»,
Л., 1931).
Нельзя дать лучшей характеристики воровского слова, чем
характеристика его как орудия. Вор интересуется не передачей своих
мыслей и взглядов (это, очевидно, подразумевается под термином
«общение»), а единственно лишь тем эффектом, которое производит
слово на окружающих.[8]
В наиболее чистом виде слово как орудие проявляется в сигнале.
Таковы воровские: «зеке», «шесть», «за шесть», «шестнадцать», «цинк»,
«пуль», «тырь», «вались», «ропа», «ша», «на», «шакай», «стрёмь»,
«казаки» и др.
Воровские слова-сигналы могут быть отождествлены в известной
мере с терминами спортсменов при игре в футбол, теннис и т.
п.,[9] только гораздо более развитыми и глубже проникшими в быт. Так
же точно, как при игре повторяющаяся ситуация создает обстановку, при
которой короткий выкрик позволяет сразу уяснить себе часто весьма
сложное, хотя и стереотипное положение и одновременно приказывает
совершить известное действие, — у воров несложность и стереотипность
положений и выработанность определенного образа действия создают
почву для развития сигнальной речи по преимуществу. Примитивность
воровской деятельности и «производственных» отношений играют в этом,
конечно, основную роль. Примитивные формы труда создают положение,
при котором достаточно указать на ситуацию, чтобы характер действия
был ясен. Понятно, что то чрезвычайное распространение, которое
получил сигнал в воровской среде, может иметь место
[58]
только при не менее сильном развитии коллективных представлений и
норм поведения, при стереотипности реакции, при полном уничтожении
отдельного индивидуума в общем воровском стаде. Малейшее нарушение
воровских норм поведения ведет к расшатыванию всего языкового уклада
воровской среды, рассчитанного на безусловное подчинение коллективу.
Воровское слово не способно раскрыть какое-либо новое для вора
содержание, оно лишь указывает на факт. В воровской речи мы имеем
дело с апперцептивным процессом по преимуществу.
Помимо тех чистых форм сигнала, которые были приведены выше,
большинство воровских слов носят более или менее сигнальный характер.
Необходимо отметить, что правила воровского «приличия» не позволяют
вору задавать вопросы. Это не только мера предосторожности,
необходимая для соблюдения тайны, — правило это лежит глубоко в
языковом сознании воров и связано с их подсознательной верой в
магическую силу слова.
В самом деле, слово для вора не только «орудие
производства», к которому часто прибегаем и мы, — приказание, но и
заклинание.
Нам не удалось еще установить факта существования в воровской
среде заклинания в своей чистой и откровенной форме. Для этого
воровская среда еще слишком связана с современностью, но в скрытой,
завуалированной форме вера в силу слова над неодушевленными
предметами в ней тверда и прочна. Прежде всего та необычайная,
совершенно чудовищная гипертрофия брани в воровской среде,
буквально через слово пересыпающая воровскую речь и ни к кому
конкретно не обращенная, говорит за какое-то стремление сделать свою
речь действенно и активно воздействующей. Несомненно, что психология
брани, преимущественно сексуально направленной и обращенной к
неодушевленным предметам (в особенности при работе), свидетельствует
о пережитках магических воззрений. Брань у воров не только подкрепляет
каждое воровское слово, но подчас и заменяет его, давая возможность
существованию так наз. «сказочек», повествующих какую-либо
несложную историю и в которых каждое слово бранное. К сожалению,
откровенно эротический и исключительно цинический характер
воровской брани не позволяет нам привести сколько-нибудь
убедительную иллюстрацию своим словам.
Для характеристики той силы, которая придается бранному слову,
укажем, что брань, обращенная не в пространство, «на воздух», как это
обычно имеет место, а к вору, составляет оскорбление, смыть которое
может, по воровским представлениям, только «кровь». Устраиваются
своеобразные дуэли на картах, кончающиеся кровавой развязкой; в
местностях, где
[59]
особенно строго соблюдаются воровские законы, оскорбление отмщается
смертью.
Явление не менее характерное, чем брань, — воровская «божба»,
клятва. Какой смысл был бы в клятве для вора, если бы в сознании вора
не вкоренилась скрытая вера в магическую силу слова? Между тем вор
очень часто прибегает к клятве (обычная формула: «лягавым буду», «сука
буду, не забуду — век мне на свободе не бывать» и некоторые другие).
Но бóльшая или меньшая сила придается также и обычным, не
бранным «блатным» словам. Одно из интереснейших бытовых явлений,
которое нельзя обойти, чтобы понять многие языковые факты, — это
«хвастовство».
Те же особенности деятельности воров, которые вызывают их
повышенную внушаемость, обусловливают положение, при котором все
поступки его рассчитаны на признание со стороны.
Что бы вор ни делал, он делает всегда с расчетом на зрителя, на
публику, — это дает ему необходимую силу для риска («на людях и
смерть красна»). Это свойство воров отлично схвачено некоторыми
нашими писателями (Бабелем, Кавериным).
Бытовое явление в воровской среде составляет рассказ вора о своих
подвигах. Любопытнейший факт заключается в том, что истинность
происшедших событий не играет в этом рассказе особой роли.
Действительно имевшее место событие служит только исходным
моментом: «врать» разрешается, точно так же, как в картежной игре
разрешается прибегать к шулерским приемам. Остановить и изобличить
рассказчика во лжи — глубокое оскорбление; оно воспринимается как
посягательство на воровскую «силу», на «блатное» достоинство.
Возразить «хвастающему» можно только в том случае, если он имеет за
собой какое-либо нарушение воровской этики, воровских «правил»
(законов). Одним, правда довольно легким, наказанием, применяемым
наравне с изгнанием из своей среды, служит запрещение «хвастать». Вор
в этом случае не имеет права рассказывать о своих подвигах. Любой
имеет право остановить «хвастающего», даже если все им рассказываемое
безусловная правда. Рассказ (почти всегда стереотипный) обычно
представляет в смешном виде жертву и демонстрирует ловкость,
изворотливость и находчивость героев рассказа. Умение хорошо,
«хлестко» рассказать о каком-либо событии ценится в воровской среде
чрезвычайно высоко.
Весь характер «хвастовства» предполагает нечто отдаленно
напоминающее «камлание» шамана. «Хвастают» для укрепления
собственной силы, самообладания, уверенности в себе и вместе с тем для
закрепления
[60]
своей власти над подчиненной «бражкой». Большинство воровских песен
несомненно носит отпечаток этого «хвастовства». Воровская песня — это
обычно рассказ вора о своих подвигах, чаще всего ведущийся в первом
лице (единственного или множественного числа). Все это — в
стихотворной форме изложенные «охотничьи» рассказы.
Таковы:
Я вор чародей, сын преступного мира...
--Старушку божию зарезал,
Сломал я тысячу замков —
Вот громила я каков ...
--Мы со Пскова два громилы...
--Прибежала я на бан,
Бан же синеватый ...
--Гоп со смыком это буду я…
--Смотрите, граждане! Я девочка гулящая.
Вот полный образец такой песни :[10]
Мы летчики-налетчики,
Ночные переплетчики,
Наш девиз — крылатый туз.
Мы летчики-налетчики,
Ночные переплетчики,
Мы страшный профсоюз.
Мы всюду проникаем,
Мы всюду зажигаем.
Мы всюду тут, как тут!
[61]
Одна из приведенных в словаре Irwin'a песен носит тот же характер:
We are three bums ...
или:
Oh, my name is Samuel Hall.
Samuel Hall, Samuel Hall...
Ближе всего эти песни стоят, пожалуй, к жреческой воинственной
песне, соединенной с пляской у костра первобытного охотника.
Остановимся еще на одном явлении, также подготовляющем почву
магической значимости слова. Магический характер мышления
характеризуется отождествлением предмета и слова (один из частных
видов закона партиципации: Леви-Брюль, Кассирер). Это отождествление,
столь характерное для примитивного сознания, находит себе блестящую
параллель в отношении воров к воровской кличке. Вор, принимая ту или
иную кличку, редко расстается с ней. Принятие клички — необходимый
акт перехода в воровскую среду (своеобразный «постриг»). Каждый вор
имеет свою кличку. Он татуирует ее или ее символ у себя на теле и не
меняет ее даже тогда, когда она становится известной уголовному
розыску, когда она явно вредит ему, когда по ней становятся известными
все его старые судимости («задки»).
Несмотря на часто случайное происхождение, в кличке
заключается
особая гордость вора, его воровская «честь». Она —
предмет бережливого охранения.
Изучение воровских кличек представило бы любопытнейший
материал прежде всего для сравнения с тотемами первобытных народов.
Кличку может носить не только отдельный вор, но и целая шайка; кличка
так же как у первобытных народов, заимствуется в ряде случаев из
животного мира. Большинство кличек свидетельствует о каких-либо
достоинствах вора и только в качестве наказания за вором утверждается
кличка, которая его губит и не дает подняться хоть несколько по сложной
лестнице воровской иерархии во вред всем его усилиям.
Основным коллективным представлением воров, определяющим их
отношение к окружающему, служит представление о борьбе двух миров.
Вор, как и первобытный человек, делит весь мир на две половины:
«свою» — добрую и «чужую», «фраерскую» — злую. Все, что бы ни
происходило во внешнем мире, для первобытного охотника сводится к
борьбе доброго и злого начал, для вора же к борьбе «своего» и «чужого»
сводятся все социальные взаимоотношения. В эту борьбу вор отчасти
включает и неоду[62]
шевленные предметы (воровские суеверия), но делает это, правда, с
меньшей последовательностью, чем первобытный охотник.
«Урки (т. е. воры) и мурки (агенты уголовного розыска) играют в
жмурки», говорит вор. «Зима ваша, — лето наше», т. е. летом берут
перевес воры, зимой же не воры. «Ваша не пляшет», т. е. не ворам не
везет. Эти поговорки дают некоторое представление о той борьбе двух
начал, которую воры кладут в основу своего мировоззрения, в которую
включают даже речь.
Все слова своей речи вор делит на «свои» и «не свои». Об
определенных вещах можно говорить только в определенных, принятых
выражениях. Эти слова не всегда являются теми, которые принято
называть воровскими. В самом деле, из двух обычных слов для одного и
того же понятия: «вор» и «жулик», — одно может быть употреблено, а
другое не может. Есть воровские слова, перешедшие в не воровскую
среду и поэтому переставшие быть «своими». С этой точки зрения, как
«не свои», «хулиганские», расцениваются такие слова, как «шамать»
(есть), «хрять» (итти), «лямзить», «пулить», «свистнуть» (воровать) и др.
Irwin (составитель американского бродяжнического словаря),
который, как мы уже отметили, обладает 20-летним опытом бродяги и
наблюдения которого поэтому особенно ценны, говорит в введении к
своему словарю о следующем факте: Its [slang's] proper use is still a matter
of real pride to every real tramp, and the newcomer to the road is easily
recognized by his ignorance of the tong. No matter how much natural agility or
strength he may call to his aid in boarding a moving train, no matter what
native ability he may have at soliciting food or alms, so long as he misuses
tramp slang the recruit is looked down upon by the «perfesh», the «blowed in
the glass stroller». И немного дальше: «The last thing a real tramp will admit
is his ignorance of what a new word or group of words may mean». То же
отношение к воровскому языку в воровской среде наблюдается и у нас.
Воровская речь должна изобличать в воре «своего», доказывать его
полную принадлежность воровскому миру наряду с другими признаками,
которыми вор всячески старается выделиться в окружающей его среде,
подчеркнуть свое воровское достоинство: манера носить кепку, надвигая
ее на глаза, «модная» в воровской среде одежда, походка, жестикуляция,
наконец татуировка, от которой не отказываются воры даже несмотря на
явный вред, который она им приносит, выдавая их агентам уголовного
розыска. Не понять какого-либо воровского выражения или употребить
его
[63]
неправильно — позорно.[11] Воры часто соблюдают чисто внешнюю,
отчасти даже «демонстративную» таинственность,[12] помогающую им
выделять себя в качестве «посвященных» от остальных «профанов» —
«фраеров» (дураков).
В дальнейшем мы увидим, почему это так происходит, мы увидим,
что язык для вора наполнен идеологическим содержанием, социально
направлен. Неумение назвать предмет по-воровски изобличает и незнание
воровского отношения к нему, изобличает нетвердость идеологии. Такой
человек может оказаться опасным в воровской среде.
Вот несколько примеров таких идеологически направленных слов:
«кугут» — основное значение 'крестьянин'; слово заключает в себе
презрительное отношение к крестьянину, как бы указание на то, что
такого человека легко обокрасть, имеет насмешливый оттенок; «жиган»
'лихой вор', воровской герой, наделенный всеми «блатными»
достоинствами; слово заключает в себе оттенок восхищения, одобрения.
Почти все воровские слова обладают этой эмоциональной оценкой.
Не будет преувеличением сказать, что вера во внутреннюю силу
слова в воровской среде в некоторых отношениях распространена не
менее, чем в среде первобытной.
В самом деле, не только в «хвастовстве» и не только в постоянной
приподнятости, пафосности воровской речи, служащей демонстративным
признаком вора, но и в отношении к обычному русскому языку
сказывается тоже первобытно-магическое отношение. Неудачно, не во
время произнесенное слово может навлечь несчастье, провалить начатое
дело. На целый ряд слов и понятий в воровской речи накладывается
«табу» — запрещение. Эвфемизмами «опасных» понятий служат обычно
грубо-фамильярные названия, подчеркивающие бодрое и насмешливопрезрительное отношение к ним. Например, вместо: 'смерть' говорят:
«Загиб Иваныч», «Загиб Петров», «курносая» и др., вместо 'убийство' —
«мокрое дело» и др.; вместо ‘убить' — «ткнуть», «завалить» и др.; вместо
'умереть' — «сыграть в ящик», «забуреть», «загнуться», и др.; вместо
'агент уголовного розыска' — «лягаш», «лягушка» и т. д.
[64]
С другой стороны, те понятия, которые касаются явлений, с
которыми вор должен быть особенно осторожен по законам воровской
этики, носят отпугивающий, устрашающий характер. Так напр., нижнее
белье, брюки, подушка и одеяло, которые по воровским правилам ни в
коем случае не должны проигрываться в карты, носят название «кровь».
К сожалению грубый цинизм многих выражений этого рода лишает
нас возможности привести более убедительные примеры.
V/
Всё то, о чем мы говорили выше, имеет непосредственное отношение
к магии речи: мы говорили о сигнале в воровской речи, отмечали, что
сигнал превращает слово в орудие; мы говорили о магической
заряженности воровской брани и «божбы»; мы говорили о «хвастовстве»
и отмечали огромную веру у воров в силу слова; мы говорили о «кличке»
и отмечали у воров почти что первобытное смешение имени и носителя
имени; мы говорили об огромной роли воровской речи как демонстрации
воровского «достоинства»; наконец в эвфемизмах мы отметили
характерную для магического сознания черту — боязнь слов. Но мы все
же не подошли к вопросу вплотную, мы не отметили все же, чтó в
воровском слове делает его магическим словом или во всяком случае
приближающимся к нему. В чем спецификум воровской речи как
магической? Мы утверждаем, — и это одно из основных положений
нашей работы, — что скрытая магическая сторона воровской речи
выражается в ее эмоционально-экспрессивной насыщенности.
Характеризуя воровское мышление, мы говорили о тех коллективных
представлениях, которые господствуют в воровской среде. Мы должны
добавить, что эти коллективные представления насквозь проникнуты
коллективной же эмоцией. Леви-Брюль утверждает о коллективных
представлениях первобытных народов, что «слабая
дифференцированность психики делает невозможным отделять
возникновение идеи от возникновения чувств, эмоций». Вор так же, как и
первобытный человек, с трудом подавляет свои импульсы,
задерживающие центры его работают крайне слабо. Отсюда вся речь вора
носит импульсивный характер. Между моментом появления эмоции и
произнесения слова проходит минимум времени; употребляя
рефлексологический термин, — «скрытый период» почти отсутствует.
Это перенесение эмоционального отношения к предмету на слова
позволяет нам видеть в эмоционально-экспрессивной функции речи
разновидность, вернее ослабленную степень, магической.
[65]
Такая характеристика пресловутой эмоционально-экспрессивной
функции речи, о которой писалось столь много представителями
французской социологической школы (ср. Bally. Le langage et la vie, P.,
1913) и их русскими последователями, должна внести на наш взгляд
ясность в эту спутанную область. Стоило лингвисту только коснуться
эмоциональной стороны слова, как в ход пускался целый ряд понятий,
каждое из которых могло лишь запутать и затемнить существо вопроса:
говорилось о «звучании», «о звукоподражании», о «снижении» речи, об
«облегчении коммуникации», приводился в параллель поэтический язык
и т. д. Между тем, если под магией речи мы подразумеваем
отождествление в сознании говорящего предмета и слова, его
обозначающего, то под эмоционально-экспрессивной стороной слова
удобнее всего разуметь отождествление нашего отношения к предмету со
свойствами слова. Например, наша оценка предмета (отрицательная или
положительная) переносится на слово; наше чувство, вызываемое
известным предметом, также переносится на соответствующее слово и т.
д. Эмоционально-экспрессивная функция резко противоположна
интеллектуальной, основанной на строгом разделении слова и предмета;
по существу — это глубокий пережиток в современных языках.[13]
Мы снова сошлемся на Леви-Брюля, считающего эмоциональный
характер особенностью первобытного мышления. «Всякий объект его
(мышления. Д. Л.) восприятия вызывает более или менее сильную
эмоцию, причем самый характер этой эмоции в свою очередь
предопределен традиционно» (Леви-Брюль. Первобытное мышление, Л.,
1930).
Интересен тот факт, что эмоционально-экспрессивная функция
преобладает в речи тех из профессиональных групп, в которых весь
хозяйственный процесс носит наиболее отсталые черты; где добыча
зависит от удачи, от случая, где нет ощутимой связи между
производственным процессом и продуктом труда, где труд
индивидуализирован, где ценятся такие личные качества, как ловкость,
изворотливость, где сильно развита конкуренция и слаба связь с общим
хозяйством всего общества в целом.
Эмоциональные слова наиболее часто встречаются в речи мелких
торговцев («офени»), профессиональных нищих, биржевых дельцов,
коммивояжеров, бродячих актеров, легковых извозчиков, некоторых
мелких ремесленников, профессия которых связана с торговлей, и т. д.
Все эти профессии возникли и родились в той же раннекапиталистической обстановке, что и воровская среда, для всех их
характерны отчасти те же
[66]
черты речи, что и для воровской. Именно отсюда идет «вульгаризация»
речи, неприятно поражающая всякого со стороны. Для этих профессий
характерно то презрительное отношение к покупателю, клиенту, зрителю,
заказчику, которое характерно и для вора в его отношении к не вору —
«фраеру».
Эмоциональные выражения почти не встречаются в тех профессиях,
где заработок основан на знании ремесла, на упорном обрабатывающем, а
не только добывающем труде, где крепка связь со своим классом, со всем
обществом. Несмотря на все обилие терминов и профессиональных
словечек, в последних профессиях все они выполняют номинативную
функцию в отношении тех специфических явлений и предметов, с
которыми этим профессиям приходится иметь дело.
Фраза железнодорожника: «принимаю скорый на четырнадцатую
путь» и фраза вора: «за кого ж ты меня, курва, кнацаешь» — фразы двух
глубоко различных языковых систем. Отсюда понятно, что определение
воровской речи как профессиональной должно быть признано
неправильным не только потому, что мы можем усомниться в
правильности характеристики воровства как профессии.
Остановимся пока на этом и приведем образцы эмоциональной речи
воров. Эмоционально действенны следующие выражения:
волосатики 'чужие, не свои, подозрительные';
комендант 'старая проститутка';
леопард 'совершенно опустившийся вор, отказавшийся от
употребления одежды';
охмурял 'глупый человек, по преимуществу большой, толстый,
неуклюжий';
штымп 'подозрительный человек неопределенной внешности';
слинять 'убежать, удачно чего либо избегнуть';
укроп 'неотесанный крестьянин, никогда не бывавший в городе';
хавать 'есть', и др.
Очень многие слова воровской речи получают эмоциональную
нагрузку от того «метафорического» смысла, который они заключают. На
метафоричности воровских выражений останавливались почти все
исследователи,[14] и мы
[67]
поэтому не будем особо об этом говорить, напомним лишь, что Кассирер
считает эмоциональные и метафорические явления вызывающими друг
друга, и те и другие приписывает первобытному мышлению.
Воровская речь, «блатная музыка», действительно музыка в том
смысле, что она больше действует на эмоции, чем на интеллект.[15]
Замечательно, что индивидуальное, личное отношение к предмету
никогда не выражается в этой экспрессивной форме. Эмоциональноэкспрессивная форма воровской речи передает исключительно групповое
коллективное отношение. Либо явление или предмет признается «своим»
и, следовательно, заслуживающим одобрения, даже героическим, либо он
признается чужим, опасным, и тогда экспрессия отрицательна.
Леви-Брюль следующим образом характеризует эмоцию
первобытного человека: «Дело в том, что, исключая узко индивидуальные
эмоции, которые зависят от непосредственной реакции организма, у
первобытных людей нет ничего более „социализированного", чем
эмоция».
Воровской язык, вернее словарь, включает в себя всю воровскую
идеологию, все коллективные представления и коллективные эмоции. Вот
почему воровская речь, умение употреблять воровские выражения,
занимают такое значительное место в воровской среде. Не зная точно
употребления и смысла воровских слов, нельзя не только завоевать себе в
этой среде некоторое положение, достичь известных ступеней власти
(воры строго различаются по рангам в зависимости от своих «заслуг»), но
и получить какое бы то ни было признание.
В сущности, эмоции, выражаемые воровским языком, далеко не
разнообразны. Две основных, как мы уже отметили, во всяком случае
господствуют — положительная и отрицательная.
Скрыюе восхищение воровским языком, его сильной экспрессией,
образностью и т. п., которое заметно во многих научных исследованиях о
нем, по существу глубоко ошибочно. Эмоционально-экспрессивная
сторона воровского слова, несмотря на свою развитость, качественно
бедна, неглубока и чрезвычайно однообразна.
Говоря о характере эмоциональной стороны воровского слова,
следует помнить один момент. С точки зрения исследователей воровского
языка и современного русского воровское слово есть слово, снижающее и
вульгаризующее речь. Это неверно. Речь вора всегда приподнята, он
всегда
[68]
чувствует себя несколько героем, с воровской точки зрения воровской
язык патетичен. Такое представление дают некоторые воровские песни:
Перещелкав в машинах маслины
Хоть здесь перетыримся мы...
и т. д.
И
Он поканал, а меня зачурали
И в уголовку меня повели.
Долго допрашивая агент с наганом:
С кем ты на мокром девчонка была.
Я же так гордо ему отвечала:
Это душевная тайна моя.
Воровские слова употребляются как снижающие речь, как озорпыетолько в среде, не занимающейся профессиональным воровством, вередетак наз. «блатыканных» и «шпаны», к которым воры относятся с
особенным презрением.
Употребление воровского слова для снижения, вульгаризации своей
речи доказывает, что говорящий не принадлежит „к воровской среде.
Многочисленные образцы воровских выражений, приводимые Селищевым,[16] все именно этого рода.
Общераспространенное представление о воровской речи,
искажающее, настоящее положение вещей, основано на речи именно этих
«блатыканных». Сниженность и «вульгаризм» воровской речи —
особенность нашего восприятия. Она снижена с точки зрения нашей
языковой системы, но в восприятий самого вора она носит «героический»,
приподнятый характер — без этого она не смогла бы служить основой
воровской среды, признаком вора и т. д., о чем мы говорили выше.
Понятна ненависть воров к «блатыканным» — не ворам,
разрушающим именно то основное, патетическое, что привлекательно для
воров в их языке. Вор никогда не станет употреблять в разговоре с не
вором «блатных» слов, которые могли бы произвести обратное
необходимому впечатление.[17] Вор произносит их всерьез, не воры — в
шутку, с озорством. Изучение воровских слов, попавших в среду не
воровскую, должно быть предметом особой работы — их судьба
необыкновенно любопытна. Раз попав в не воровскую среду «блатное»
слово снижается и возвращается назад в воровскую лишенным всего
своего «жиганского» ореола — возникает потребность
[69]
заменить его другими или, изменив его значение, вернуть ему утраченную
силу. Этим путем идет процесс создания новых воровских
слов.[18] Рассказывают, что во время империалистической войны,, когда
много воров оказалось призванными на военную службу, и этим путем
широко распространились воровские слова, воровской язык претерпел
сильные изменения в словаре. Многие слова перестали употребляться
совсем, многие появились на смену им.
Несомненно прав Bally, утверждающий в работе «Le langage et la vie»
колоссальную языкотворческую силу экспрессивной тенденции.
Необходимость хлестко, экспрессивно выразиться вызывает появление
вовых слов.
Каждая шайка, каждая тюрьма приносили в воровскую речь все
новые и новые слова; количество их не поддается даже приблизительному
учету. Можно ли думать, что в результате этой, мы бы сказали,
чудовищной производительности воровской речи она должна стать
необыкновенно богатой словами? — слова живут часто всего по
несколько дней, в немногочисленных группах и быстро погибают или
бесследно, или переходя в пассивный запас.
В активном употреблении воровских слов у каждого вора по нашим
наблюдениям не больше 200; понимает же он, конечно, гораздо больше.
Плодовитость воровской речи напоминает плодовитость рыб — чем
больше они мечут икры, тем больше ее погибает (характерная черта
низших организмов). Только наиболее сильные из этих слов выживают в
жестокой борьбе за существование, остальные постепенно расплываются
в значении и гибнут, не поддержанные авторитетной «головкой» (верхами
воррвекой среды).
Понятие 'револьвер' имеет для своего обозначения следующие
названия: «волна», «иголка», «шпалер», «машина», «пушка», «шпайка»,
«кнут», «кукла», «плевок», «газета», «кнацер», «майдан», «дульф»,
«дура» и др., также понятие денег: «бабки», «гвозди», «воробышки»,
«бабочки», «бог», «плитки», «форш», «цаца», и т. д.
Возможно, что эта интенсивность словотворчества в той же мере
характерна для воровской речи, как и для речи первобытных народов.
[70]
Нельзя ли предположить, что наличным богатством словаря нашего
языка, в значительной мере уже окостеневшего, застывшего, мы обязаны
аналогичной интенсивности словотворчества, вероятно имевшей место в
какую-то праэпоху.
VI/
Семантика воровской речи значительно отличается от обыденной.
Так же, как и речь первобытного человека, понятия ее по большей части
конкретны: эмоциональная насыщенность слова устанавливает тесную
связь между словом и явлением. Как правило воровское слово обширно
по содержанию и бедно по объему. Воровской словарь почти
исчерпывается словами, относящимися к воровскому быту, воровству.
Воровское слово всегда касается только какого-либо специального
явления и не носит того универсального характера, какое носит слово в
нашей речи. К иным воровским словам приходится прилагать в словарях
пространные объяснения, стремящиеся передать все своеобразные
оттенки его значения.
Значит ли это, что семантика воровской речи всегда определенна,
стабилизирована, что объем и содержание значения каждого слова всегда
точно ограничены?
Для воровского языка характерно как раз обратное явление:
воровской язык представляет редкий образец совершенно не
стабилизированной и диффузной семантики. Примитивные формы труда
и примитивный быт создают в языке воров то положение, при котором
неточность слов и их немногочисленность — нормальны. Воры привыкли
разговаривать и понимать друг друга намеками и полусловами не только
потому, что «от природы» чрезвычайно сообразительны, но потому, что
сама обстановка создает благоприятные условия для апперцепции. К той
же ослабленности значения ведет и склонность воровской речи к
эвфемизмам.
Например, слово «навернуть» не может быть иначе передано, как
'вообще что-то сделать', 'произвести'. Можно «навернуть скачек»
'обокрасть со взломом ', «навернуть малину» 'достать тайную квартиру,
тайное помещение', «навернуть фраера» 'обмануть кого-либо', «навернуть
бабочек» 'раздобыть денег' и т. д. Тот же характер носят такие слова, как
«хурдачить», «зашататься», «жухнуть» ('убить', 'ударить', 'быстро чтолибо сделать', 'сказать', 'сообразить' и др.), «зажуриться», «стрёбать» и т.
п.[19] Определять
[71]
значение. такого слова для словаря необыкновенно трудно. Смысл слова
может быть только разгадан в фразе и в конкретной обстановке, в
определенной внешней ситуации.
Эта особенность воровской речи делает ее несомненно весьма
близкой диффузности первобытной семантики.
В выше приведенных примерах характерна одна особенность —
логическое значение всюду вытесняется эмоциональным. Последнее в
нем наиболее устойчиво, и сама полисемантичность может быть лучше
всего определена как полисемантияность эмоциональная.
Воровское экспрессивное и эмоционально насыщенное слово
действует как толчок, как удар плетью — так же сильно, хлестко и так же
бестолково. О смысле этого удара следует заключать по окружающей
обстановке. Еще раз напомним то, с чего мы начали, сближая воровскую
речь с магической: воровское слово есть орудие, понукание. Достаточно
только заглянуть в словари Irwin'a и Chautard'a с их пространными
толкованиями каждого слова, чтобы убедиться, что полисемантичность —
факт не только русского воровского арго: цитированный нами выше Irwin
отмечает факт частого непонимания слова, многозначности его и
связывает его с усиленным словотворчеством.
Если мы тем не менее несколько иначе представляем себе процесс
семантического и словарного творчества в речи воров, чем это делает
Irwin, то все же не можем не отметить справедливости сопоставления
этих двух фактов — нестабилизированной семантики и усиленного
словотворчества.
Трудно сказать: облегченное ли словообразование вызывает
семантическую неразбериху или, обратно, семантическая
нестабилизированность — потребность творить новые слова.
[72]
Есть еще одно обстоятельство, не позволяющее стабилизироваться
семантике воровской речи — отсутствие у слова семантического корня. В
русском языке, например, общий корень с некоторой общей
семантической значимостью стабилизирует семантику целой группы
слов.[20] В воровской речи — семантический корень отсутствует, а
проступающее, иногда через метафору, или метонимию, если слово
заимствовано из русского, обычное значение как бы сдвигает значение
воровского. В этом случае воровское значение дается как бы «наплывом»
на русское значение. Возьмем хотя бы названия воровских инструментов:
«балерина», «гитара»,[21] «мальчики».
Интересны те русские слова, которые в воровском языке не получили
нового значения, но лишь в некоторой степени его изменили. Таких слов
очень много, между тем никакие словари воровского языка их не
заключают.
Напр. «играющий» 'хорошо играющий в карты', 'шулер'; «ломать»
‘прерывать что-либо’, ‘кончать с чем-либо’ ; «скрываться» ‘уходить’,
‘убегать’, «острый» 'остроумный', 'сообразительный', 'знающий';
«посылать» 'посы
лать долг', 'возвращать владельцу'; «серый»
'подозрительный', 'неясный', 'ничтожный' и др.
Семантический распад, возврат к диффузному сознанию, к
нестабилизированной семантике имеет своим результатом частые
переходы слова от одного значения к другому. Так например, воровское
слово «майдан» почти за сто лет своего «исторического» существования
(впервые встречается у Достоевского в «Записках из Мертвого дома»)
переменило следующие значения: 1) 'место тюремной торговли', 2)
'суконка, на которой играют в карты', 3) 'место игры в карты', 4) 'вокзал',
5) 'железнодорожный вагон', 6) 'чемодан', 7) 'пристанционная площадь', 8)
'базар',[22] 9) 'наган', 10) 'колода карт'.
Интересно, что связь между всеми этими значениями совершенно
конкретная, т. е. именно такая, которую Леви-Брюль считает характерной
для первобытных языков: место, где первоначально происходила
тюремная торговля (место должно быть укромным), служило и для
картежной игры, картежная игра обычно велась на суконке; на воле, вне
тюрьмы она по большой части происходит при вокзале, на подъездных
путях, где обычно собираются воры; вокзал по смежности напоминает о
вагоне и о чемоданах,
[73]
«охота» на которые составляет занятие вокзальных воров; «охота» на
чемоданы напоминает о другой «охоте», которая происходит тут же
недалеко от вокзала на пристанционной площади, обычно занятой
базаром. Чемодан, с одной стороны, и картежная игра, с другой,
вызывают представление о колоде карт (чемодан и колода карт —
ассоциация по смежности, а не по сходству, так как украденный чемодан
тут же предстоит разыграть в карты между участниками кражи). Колода
карт и наган две вещи, которые нужно тщательно прятать от уголовного
розыска.
Воровская речь идет по пути ослабления связи между значением
слова и его звуковой стороной. Конкретный пример воровской речи
облегчит нам уяснение первичной стадии звукового языка и первичные
элементы звуковой речи, оторванные от определенного значения.
Некоторые слова воровской речи мы можем прямо назвать
асемантичными. Таково, например, слово «же»,[23] случайно попавшее в
словарь Попова[24] и определенное у него как «воровской пароль».
Очевидно, что Попов, вообще бесцеремонно обращавшийся с воровским
словарем, действительно стал втупик перед определением значения этого
слова, дав ему такое своеобразное определение. Слово «же», бывшее одно
время «модным» в воровской среде, могло употребляться в любом
значении: и как глагол, и как существительное, и как междометие. Само
по себе, взятое изолированно, слово «же» не имеет никакого значения, но
оно приобретает любое значение в зависимости от контекста и от
конкретной обстановки.
Можно сказать: «же» и этим дать кому-либо сигнал (в зависимости
от обстановки); «девчонка на жé» 'хорошая'; «это дело жé» 'провалилось',
'не удалось'; «ты кто — жé?» т. е. «свой» — вор; «топай жé» 'иди воровать'
и т. д. Такой же характер носит слово «собачка», одно время усиленно
курсировавшее в некоторой части воровского мира.
Мы подошли к чрезвычайно интересному явлению «модных» слов—
слов фаворитов, употреблять которые возможно чаще считается
признаком особой лихости.[25] Для того, чтобы употребить слово
возможно чаще, слово
[74]
все время как бы «накачивается» новыми и новыми значениями,
неожиданность и острота которых занимает и радует арготирующего.
Само собой разумеется, что эмоционально-экспрессивная сторона слова
учитывается при этом творчестве в первую очередь. Это явление
фаворитных слов лучше всего может быть квалифицировано как языковое
озорство — разрушить основное значение, поставить слово «на голову»,
придать ему необычную остроту.
Огромное количество слов в воровской речи живет только в пределах
определенной шайки, в замкнутом кругу какого-либо воровского
коллектива — все это недоношенные продукты постоянно бьющей струи
языковой импровизации. Все они порождаются случаем, фразой из
анекдота, поразившим событием.
Чтобы показать те пути, которыми идет импровизация, приведу
пример. Понятие воровства, кражи ассоциируется у вора с
представлением о передвижении, перемене мест. Вор говорит: «бегать по
тихой», «бегать по громкой», «бегать по домухе, по скачкам, по
городовой», и т. д. Импровизация в данном случае может заключаться в
том, что слово, «бегать» заменяется каким-либо другим словом со
значением передвижения. В рамках воровской речи могут быть
сымпровизированы и быть понятыми следующие выражения: «ходить по
тихой»» «ездить по майданной», «топать по скачкам», «шнырить по
берданкам», «ливеровать по карманной», «рыскать по домовой», «лазать
по голубиной» и т. д. Заимствуется ли слово, означающее передвижение
(в наших примерах всюду первое), из обычного русского языка, или из
того же воровского, не имеет существенного значения.
Лежащее, таким образом, в основе понятия «коллективное
представление», некая «стабилизированная» метафора, позволяет
создавать неограниченное количество новых слов — лишь бы они не
выходили за пределы образа.
Таким образом, основное свойство воровской речи, облегчающее
языкотворчество, создающее крайне благоприятные условия для
импровизации слов, — это семантическая слабость и неустойчивость
отдельных слов при относительной устойчивости «метафорической»
интерпретации окружающего мира.
То обстоятельство, что импровизация всегда идет в воровском языке
но определенным руслам «коллективных представлений», создает
положение, при котором некоторый основной фонд воровских слов,
правда не очень большой, остается почти неизменным, а сами
съимпровизированные слова, часто повторяясь, в отдельных случаях
понемногу закрепляются.
[75]
Импровизацией в узких пределах «коллективного представления»
должен объясняться и факт периодичности появления и исчезновения в
воровском словаре некоторых слов.
Воровская среда обладает сравнительно немногочисленной,
но.активной и прочной группой вожаков. Эти вожаки («головка»)
пользуются в воровской среде совершенно несокрушимым авторитетом и
неограниченной властью. Власть эта в воровской среде тем сильнее, чем
менее она основана на каких-либо видимых основаниях, на каком-либо
реальном преимуществе этих вожаков. Она вызывается исключительно
необходимостью самого «охотничьего хозяйства» и поддерживается
общими интересами всей среды в целом. Вожакам не только
подчиняются, им подражают, они являются единственными творцами
всех новшеств и исключительными инициаторами различных
предприятий.
Активной языкотворческой группой в воровской среде являются
именно эти вожаки. Авторитетность их в воровской среде позволяет
вновь создаваемым воровским словам распространяться с чрезвычайной
быстротой. Каждое удачное, или неудачное выражение оказывается
жизнеспособным, будучи поддержано авторитетной «головкой» и
обратно: любое самое, казалось бы, удачное словечко остается не
подхваченным, не действенным, если оно произнесено неавторитетным
лицом. В воровской среде очень много слов, которые на первых порах
своего существования связывались с определенными, впервые
произнесшими их лицами.
Этот процесс распространения воровских слов с помощью
некоторого внешнего авторитета также является причиной
перенасыщения языка временными, маложизнеспособными речениями.
Воровская речь как бы находится в состоянии перманентного
лихорадочного возбуждения, все жизненные процессы убыстрены до
крайности, а многие работают вхолостую. Возникает вопрос, не явилось
ли усиленное языковое развитие в период первобытного коммунизма и
родового строя также отчасти следствием наличия сильных авторитетов
вождя и родоначальника ?[26]
Резюмируя все вышеизложенное относительно семантики воровской
речи, мы приходим к следующему: воровская речь представляет собой
приближение к магической речи первобытного человека, выражающееся в
развитии эмоционально-экспрессивной стороны слова (отождествление
отношения к предмету или явлению со свойствами слова), и разложение
семантики, возвращение к нестабилизированной семантике,
полисемантичности и даже (в некоторых случаях) асемантичности слова.
[76]
VII/
Одно из свойств мышления в воровской среде заключается в
наклонности конкретизировать свои представления о внешнем,
окружающем мире.
Прежде всего конкретность воровского арго выражается в почти
полном отсутствии, или во всяком случае ограниченности высших
обобщающих единиц, а затем в наличии громадного числа почти что
синонимических слов, выражающих различные видовые подразделения,
частные случаи отдельных явлений.
Например, «гладить» 'бить наганом по голове'; «темнить» 'бить по
темени', либо «в темную», т. е. скрытым, тайным образом; «дрыновать»
‘бить палкой' («дрыном»), собственно 'палковать'; «нести» 'бить в
самосуде'.
Родовое понятие стены отсутствует, но зато есть слова для
обозначения двух частных видов стен: «батис» 'стена в магазине' (при
кражах с разбором стен); «баркас» 'стена тюремная'.
Понятие денег также распадается на ряд частных случаев, в
зависимости от того, в' каком отношении они находятся к говорящему.
Например, «голяк» 'деньги, украденные без кошелька или бумажника' —
без «тары»; «форсы» 'деньги в большом количестве, которыми можно
щегольнуть — «форсануть»’; «воробышки» 'деньги, легко пришедшие',
'легко давшиеся' или, наоборот, 'легко «улетевшие», прокученные';
«бабки» 'деньги по преимуществу во время игры' и т. д.
Особо обильны обозначения для таких понятий как 'кража', 'красть'
для различных воровских специальностей. Так например, воры
различаются по следующим профессиям: «могильщики», «охотники»,
«барабанщики», «тихушники», «воздушники», «ширмачи», «мойщики»,
«городушники», «скокари», («скакалыцики» или «скачушники»),
«голубятники», «змееныши», «громщики», «мокрушники», «капорщики»,
«кассиры», «оборотники», «булыжники», «чернушники», «стопари»,
«клюкушники», «шнифера», «банщики», «пакетчики», «марвихеры»,
«граверы», «бондари», «берданщики», «майданщики», «вешера»,
«сметанники» и т. д.
Каждому из этих существительных соответствует глагол,
обозначающий различные виды краж. Помимо этих глаголов,
означающих отдельные виды краж в зависимости от их специальности,
есть еще глаголы, выражающие, так сказать, «психологические»
разновидности краж.
[77]
Так например, о краже профессионального характера говорят: «купить»,
«сторговать»; о грубой краже, часто с применением насилия, говорят:
«дернуть», «дюзнуть»; о краже у слабейшего, краже, не требующей ни
ловкости, ни хитрости, например у пьяного, ребенка, больного, говорят
«помыть»; о краже у своего, например, при разделе добычи, говорят:
«оторвать», «отколоть», о краже под видом займа, например, при
невозвращении взятой для прочтения книги, говорят — «замотать»; о
краже у врага — «покалечить» и т. д.
В особенности следует подчеркнуть конкретность счета.
Отвлеченных числительных в воровском языке нет (один, два, три и т. д.);
есть лишь счет денежных, картежных единиц, либо вообще связанный с
какими-то предметами. Примеры: «зюга», «зюжка» '2 копейки'; «здюм»
'двойка' (не 'два'); «драйка» '3 рубля'; «стрюжка» '3 копейки', или '3 года
заключения'; «зюмар» '20 копеек'; «на сдюку», «на здюм» 'вдвоем';
«красненькая» 'десятилетний срок заключения'.[27]
Принято говорить о метафорическом характере воровской речи;
между тем понятие метафоры может быть приложено к явлениям
воровской речи лишь условно. Метафора предполагает в качестве своей
цели эстетичесний эффект но преимуществу, в воровской же речи мы не
имеем никаких эстетических заданий. Несомненно, что мы можем в
некоторых случаях говорить о большей или меньшей эстетической
выразительности воровских речений, однако образование их ни в коем
случае не следует ставить в зависимость от эстетического задания.
Характерная особенность воровской речи состоит не в метафоричности
ее, а скорее в описательном характере отдельных речений.
Мы уже говорили, что воровские слова выражают не только
известные явления, но и отношения к этим явлениям. Воры стремятся
заполнить свою речь конкретным содержанием: слова ее как бы
неотдиФФеренцированы от вещей и тесно связаны с непосредственным
чувственным впечатлением: в этом основа и эмоциональности речи воров,
и ее конкретности. Описательный, «метафорический» характер речи
является в этом отношении непосредственным свидетельством ее
чувственного, конкретного характера. Называя ту или иную вещь, вор, с
одной стороны, стремится выразить свое эмоциональное отношение к
ней, а затем свести свое впечатление от нее к другим, более знакомым ему
явлениям, сделать ее более простой, легче воспринимаемой.
[78]
Свидетельства Леви-Брюля, Ливингстона и др. об описательном
характере примитивной речи лишний раз убеждают нас в сходстве
последней с речью воров.
Описательный характер речи тесно связан с ее эмоциональной
стороной: характеристикой взамен обычного слова часто пользуются и в
повседневной речи для обозначения предметов, вызвавших эмоцию гнева,
страха или презрения.[28] Эмоциональная речь воров пользуется этим
способом образования слов в широкой степени.
Так например, «вертун» 'инструмент для открывания несгораемых
шкафов' (род коловорота); «кочерга» 'ключ'; «калач», «серьга», «висячка»
'висячий замок'; «рогатка» 'корова'; «теплуха» 'шуба'.
Самый поверхностный анализ слов этого рода показывает, что все
воровские арготические слова именно этого характеризующего,
описательного типа имеют определенное «направление», определенную
тенденцию передавать понятие более общее понятием менее общим,
понятие более отвлеченное через понятие частное и т. д.
Например: «щелкать» 'стрелять'; «сделать бедным» 'обмануть';
«дешевый» 'нечестный'; «продать» 'выдать'; «вытряхнуть» 'обыграть';
«запречь» заставить'; «повязать»'арестовать'; «поесть», «съесть»
'погубить'; «клево» 'хорошо', 'красиво'; «зарубку класть», 'клясться'
'божиться'; «запойный» 'азартный' (игрок); «хлестаться».'играть в карты';
«срисовать» 'определить на взгляд'; «укусить» 'оскорбить'; «пустой»
'безденежный', 'бедный' и т. д.
К этому же разряду слов, конкретизирующих действительность,
относятся те, в которых явление сложное, стоящее на известном уровне
культурного развития, сводится к явлению более упрощенному, не
прошедшему определенной культурной обработки.[29]
Например, «мука» 'пудра'; «сено» 'табак'; «пыль» 'мука'; «антрацит»
'махорка', 'хлеб', «колесо» 'кольцо', 'монета'; «обруч» 'кольцо'; «дудка»
'наган'; «бутылка» 'шуба'; «маслина» 'пуля'; «картошка» 'бомба'.
В той же плоскости лежит и тенденция воровской речи
материализовать явления. Все более или менее отвлеченные явления или
действия сводятся к таким, которые поддаются пространственному или
временному учету, материализуются.
Примеры в этой области особенно характерны и обильны: «ломать»
'прекращать', 'кончать'; «перекинуть» 'изменить'; «сломать каблуки»
'изменить любовнице'; «упасть» на кого-либо 'влюбиться'; «вешать»,
«разве[79]
шивать», «взвешивать» 'думать'; «крепкий» 'доверчивый' (т. е. такой,
который не сорвется); «ушлый» 'умный' (собственно «ушастый»);
«длинно» 'хорошо', 'приятно'(например, «длинно живем»); «масло» 'ум',
'рассудок', 'сообразительность'; «воткнуть срок», «сунуть» 'дать срок'
(например, «воткнуть красненькую», «сунуть нахальное дело»)
'приговорить к определенному сроку заключения'; «вставить перо»
'прогнать'; «вспухнуть», «распухнуть » 'загордиться'.
Эта склонность воровского мышления конкретизировать и
материализовать явления также может быть сопоставлена с свойствами
примитивного мышления, например, тасманцев, которые, по
свидетельству Featherman'a,[30] вместо 'твердый' говорили «как камень»,
вместо 'высокий' — «длинные ноги», а для того, чтобы обозначить, что
предмет кругл, они прибегали к сравнению его с мячом или луной.
Конкретность арготических представлений о мире обратила на себя
внимание еще Grasserie,[31] видевшего в этом основной признак языков
низших слоев населения, в противоположность языкам высших слоев —
абстрактных и одухотворенных. Собранный им материал обилен и
интересен.
Представления вора о живом мире сводят последний к простому
сцеплению обстоятельств, механизируют его, лишают ивициативы,
ответственности за поступки.
Любопытное представление создалось у арготирующих о человеке:
«арбуз», «вертлюга»[32] 'голова'; «чердак» 'лоб, череп'; «полтинники»,
«колеса», «шары» 'глаза'; «нюхало» 'нос'; «дыхало», «едало», «курятник»,
«сарай» 'рот'; «идолы» 'зубы'; «звонок» («звонить» 'говорить') 'язык';
«свисток», «машинка», «хряпка», «дудка» («свисток подать» 'закричать
будучи схваченным за горло') 'горло'; «конверт» («наложить в конверт»
'бить по загривку') 'тыльная часть шеи'; «жабры», «душник» 'грудная
клетка'(нижняя часть грудной клетки); «грабки», «грабли», «крючки»
'руки'; «телефонный столб» 'позвоночный столб'; «постановки»,
«катушки», «колеса», «лафет» 'ноги'.
Естественно, что такой «механизированный» человек не идет, а
«катится», не говорит, а «звонит» или «разматывается», не влюбляется, а
«падает» на кого-либо, не соображает, а «вешает», гордость заставляет
его «распухать», его можно «налить маслом», «вытряхнуть» и т. д.
[80]
В несомненной связи с этой тенденцией превратить человека в
«неживую природу», механизировать, материализовать его поступки,
лежит обратная тенденция «одухотворить», вернее «анимализировать»
некоторые материальные предметы, с которыми ему приходится иметь
дело. Предметы эти изображаются как животные: «медведь»,
«медвежонок» 'несгораемый шкаф' («медведя запороть» 'вскрыть
несгораемый шкаф'); «бекасы» 'окурки’ (на языке беспризорных),
«охотиться на бекасов» — 'подбирать окурки'; «пчелка» 'нуля';
«обезьянка» 'заплечный мешок'; «голуби» 'белье на чердаке’ («спугнуть
голубей» 'обокрасть чердак'); «воробей» 'замок' («спугнуть воробья»
'сломать замок'). Животные названия носят большинство воровских
инструментов: «выдра», «рак», «конек», «гусиная лапка», «птичка».
В этом явлении сказывается тенденция возложить ответственность за
удачу или неудачу того или иного поступка на окружающие предметы (в
этом отношении характерен и сам выбор предметов, подвергшихся
анимализации) — тенденция, в пережиточной форме сохранившаяся и в
обычной речи и особенно сильно проявляющаяся в ней в моменты
сильного эмоционального подъема говорящего.
Затем — анимализации подвергаются и люди. Это явление должно
быть поставлено в несомненную связь со стремлением вора предугадать
те или иные поступки. Явление, в котором заложена едва ли не самая
глубокая параллель между первобытной охотничьей средой и воровской.
В самом делег обращает на себя внимание то, что сравнения, приводимые
ворами из области животного мира, все касаются главным образом тех
животных, которые по преимуществу встречаются в баснях, т. е.
животных, поведение которых подчинено определенным традиционным
стереотипам характеристик:, лиса, медведь, заяц, ворона и т. д.
Не подлежит сомнению, что традиционные, неизменяемые
характеристики басенных зверей восходят к тем первобытно-охотничьим
временам, когда от поведения дичи зависел весь успех охоты, когда
известная характеристика поведения животного являлась результатом
стремления предугадать или оправдать его поведение на охоте.
Совершенно аналогичным способом поступают воры, разбивая свою
«дичь» на группы в зависимости от поведения при «охоте». Есть: «змей»
(без мн. числа), «грачи», «конек» (без мн. числа), «бобры», «жуки» и др.
Чины полиции, на которых, правда, вор не охотился, но зато которые
сами «охотились» на воров, назывались «лягавыми», «лягушками»,
«жабами»,, «псами», «попками», «чечетками», «снегирями», «наседками»,
«мухами». «Басенные» животные, т. е. животные, поведение которых
обусловлено[81]
твердыми рамками их традиционных характеристик, играют и тут свою
существенную роль.
Характерно, что и «не животное» деление людей на известные
группы, в зависимости от их поведения, эмоционально подчеркивает те
стороны их поведения, которые почти не поднимают их над животным
уровнем. Люди делятся на «гавриков», «шибзиков», «охмурял»,
«штымпов», «волосатиков», «укроп» (без мн. числа), «дубак» (без ин.
числа) и т. д.
Итак основным свойством воровского мышления постольку,
поскольку оно выражается в речи, мы должны считать стремление к
упрощению материала, накопляемого восприятием, стремление к
конкретизации его и материализации, к разрушению обычных реальных
связей, существующих в мире, и замене их более примитивными.
При этом мы должны помнить, что это явление отнюдь не должно
рассматриваться нами как пассивная точка зрения (несомненно,
арготирующий отличает одушевленные и неодушевленные предметы,
конкретные и отвлеченные), а как известное волевое усилие. Трудно
предположить, что арготйрующий смешал пудру и муку, калач и замок. В
воровской речи мы имеем . дело не с установившимися представлениями
воров о мире, а скорее во многих случаях с тем, каким его желает,
стремится видеть вор. Воровская речь вся построена на известном
волевом напряжении,[33] и с этой точки зрения может быть сопоставлена
только с речью бранной.
VIII/
Очень трудно, говорить о морфологии языка там, где по существу
термин «язык» мы можем употреблять только с оговорками. Нельзя
говорить о воровском языке в собственном смысле этого слова, мы можем
лишь различать воровские элементы, привносимые в обычный язык. Мы
только что говорили о таких элементах под углом зрения семантики, но
морфологические элементы тоже имеются и носят те же черты
возвращения к примитиву. Выше мы сопоставляли некоторые термины
спортсменов с воровскими. Продолжим наше сопоставление, попытаемся
выяснить морфологическую сущность таких слов, как «аут», «райт» и т. д.
и воровских «шесть», «цинк», и др. Синтаксически чаще всего они
употребляются как междометия, но употребления в качестве
существительного или повелительного наклонения глагола тоже не редки.
Мы стоим, таким образом, перед образованиями, которые вернее всего
могут быть охарактеризованы как междометия,
[82]
существительное и повелительное наклонение глагола одновременно.
Сами по себе эти формы являются наиболее устойчивыми в воровском
языке: повелительное наклонение в языке и междометия в соответствии с
сигнальной функцией воровской речи, существительное как наиболее
устойчивая в семантическом отношении часть речи (глаголы воровской
речи обладают чрезвычайно неустойчивой семантикой).
В соответствии с особым развитием сигнальной функции часть слов
воровской речи туго поддается склонению, спряжению и другим Формам
изменений. Есть существительные, которые не склоняются: «швай»
'компания'; «шитвис» 'шайка'; «хай» 'шум', 'обыск', 'скандал'. Некоторые
существительные (впрочем, близко стоящие по употреблению к
междометиям) употребляются только в именительном падеже
единственного или множественного числа. Например «труба!», «дуга!»,
—'неблагополучное состояние чего-либо'; «пироги!» «сухари!» —
'благополучное состояние чего либо'. Часть глаголов имеет только форму
2-го лица повелительного наклонения: например, «вались» 'замолчи'
(глагола «валиться» — 'замолчать' нет), или 3 лица един, числа
настоящего времени: «светит» '(дело) выходит, получается', (например в
выражении «это тебе не све гит», «светит или не светит, а пойду»).
Характерное явление — появление в воровской речи своеобразных
«вспомогательных» глаголов. Вместо того, чтобы сказать 'бежать' вор
говорит «сделать not>er», вместю 'связать' — «сделать связку»; вместо
'красть' — «делать кражу»; вместо 'толкнуть' — «дать толкача» и т. д.[34]
Особенно охотно вор прибегает к следующим «вспомогательным»
глаголам: «дать» («дать клей», «дать толкача», «дать свинца»); «делать»
(«делать одеждр, «делать отвод»), «держать» («держать саду»,' «держать
майдан»); «брать» и «взять» («взять на пушку», взять на фиру»,«взять на
понт»).
Все перечисленные особенности морфологии находятся в
несомненной связи со склонностью воровской речи к несвободному
синтаксису, о чем мы еще будем иметь случай говорить, и характерны по
преимуществу для русской воровской речи. Однако, в русской воровской
речи есть явления, которые не будучи сами по себе характерны для нее,
находят себе параллели в английском и французском жаргонах. Так
например, и во французском argot и в английском cant живо чувствуется
стремление к моносиллабизму — явление, характерное также и для
первобытных языков. И в английском и во французском воровском арго
мы имеем многочисленные случаи происхождения слова из абревиатуры.
[83]
В обще-французском языке склонность к моносиллабизму выражена
слабее, чем в английском, и поэтому в воровской французской речи легче
уловить и выделить эту тендеацию. Omnès от omnibus, perme от
permission, posse от possibilité (например, «c'est pas posse»), régul от
régulier, zeph от zéphyr.[35]
В русской воровской речи мы имеем: «экс» 'грабеж' (из
экспроприации), «порт» из 'портмоне' (интересное «скрещение» слова
русского и воровского в слове «порткоженочка»); «культ» 'кино в
тюрьме'; «гужа» 'ломовой извозчик'.
Очень распространены и во французской и в английской воровской
речи образования с повторением одного какого-либо элемента, которые
Н. Я. Марр считает «древнейшими в звуковой речи человечества,
образованиями».
Во французском «уличном» argot по этому способу строятся,
например, все сокращения имен: Totor вм. Victor, Nana, вм. Anna, Nenette
вм. jeunette и т. д.
В английском cant мы имеет такие образования, как: dee-dee
'глухонемой'; ding-dong 'звонок'; lu-lu 'что-нибудь очень желаемое'; rowdydowdy 'положение жертвы, удобное для совершения карманной кражи';
rum-dum 'напившийся до одурения' и др.
В русской воровской речи мы имеем, правда немногочисленные,
следующие примеры: «чик-бяк» 'босиком', 'просто так' и др.; «фи-фу»
'компания поджигателей'; «гоп-стоп» 'грабеж прохожих на улице'; «цаца»
— деньги, и некоторые др.
IX/
Мы уже говорили о том, что воровская речь синтетична, что значение
отдельных слов определяется их местом в фразе. Мы отмечали такие
явления, как однопадежные и несклоняемые существительные, глаголы,
встречающиеся только в одной форме и т. д. Все эти явления существуют
параллельно с другим явлением, отчасти их определяющим, —
склонностью воровской речи отойти от свободной синтаксической
конструкции речи. Если мы в нашей речи в качестве элементарной,
дальше неделимой синтаксической части предложения имеем по большей
части слово, то воровская речь такой единицей имеет в громадном
большинстве случаев идиоматическое выражение (associations fixes) —
готовый штамп из нескольких
[84]
слов, каждое из которых не имеет самостоятельного значения: значение
приобретает только сочетание слов в целом.
Любой словарь воровской речи русской или иностранной включает в
свой состав большое количество словосочетаний, целых выражений..
Примеры таких выражений: «бал поднимать» 'поднимать шум, крик',,
'создавать громкое дело', «в девятку попасть» 'быть пойманным',
'очутиться в безвыходном положении'; «в рифму взять» 'опознать по
приметам'; «воздух разыгрывать» 'играть без денег'; «горбатого лепить»
'обманывать'; «каблуки ломать» 'изменять женщине'; «когти рвать»
'убегать';, «на плешь сделовить» 'сделать что-либо хорошо, крепко'; «на
низок чесать» 'применять особого рода шулерский прием'; «не в цвет»
'неудачно', 'не во время'; «объявить туз за Фигуру» 'притвориться',
'прибедниться'; «от вольного загибаться» 'чувствовать себя скверно' или,
наоборот, 'загордиться от понюшки кокаина, которым* угостили',
'попасться из-за пустяков' и др.; «очка вставить» 'обмануть', 'показать, где
раки зимуют'; «подъем набрать» 'иметь хорошие карты на руках', 'быть в
удаче'; «плясать чечетку» 'доносить', 'выдавать', 'быть выданным';
«посадить на сквозняк» 'с разных сторон, разными приемами атаковать
жертву', 'высмеять'; «подкатить шарики» 'выдать милиционерам';
«правила качать» 'расправляться по воровским правилам'; «ходить в
коренную» 'постоянно с кем-либо воровать', 'быть компаньоном'; «шею
ставить» 'рисковать'.
Каждое из этих выражений не может быть подвергнуто дальнейшему
членению. Отдельные слова, входящие в эти сочетания, не имеют сами по
себе особого значения в воровской речи, или значение их коренным
образом отличво от значения идиоматического выражения в целом. В
выражении «поднимать бал» слово «бал» со специфическим воровским
значением в воровской речи отсутствует так же точно, как и слово
«поднимать».[36]
Огромное большинство воровских слов хотя имеет значение вне
привычного идиоматического словосочетания, однако, не во всякой фразе
могут
[85]
быть употреблены. Не всякое русское слово во фразе с идентичным
значением мы можем подменить воровским. Например, воровское слово
«длинно» 'хорошо', легче всего может быть употреблено в выражении
«длинно живем», но едва ли можно сказать «длинно сделай что-нибудь».
Воровское слово «масло» 'ум', 'сообразительность', 'знание' может быть
употреблено только в выражениях вроде: «на это дело масло надо иметь»,
«здесь без масла не поедешь» и в некоторых других, но не может
механически во всех русских фразах заменять слово 'ум'. Суть в данном
случае не в том, что воровское слово «масло» имеет какой-то оттенок
значения, которого нет в обычном русском слове, а в том, что воровское
слово имеет тенденцию употребляться только в определенных
штампованных сочетаниях. Воровской язык имеет сильное тяготение к
штампу, к трафарету. Очень много воровских выражений строится по
одному способу, по одной схеме. Особенно часты, например, сочетания с
предлогом «на»: «на баса», «на бога», «на горло», «на динаму», «на
житуху», «на здюм», «на зеке», «на низок», «на нитку», «на сухую», «на
блат», «на светлую», «на темную», «на фик», «на фиру», «на чистуху»,
«на хапок», «на рывок», «на чикву», «на псул» и др.[37] Все эти
выражения имеют и приблизительно однородное значение, характеризуя
способ, которым производится то или иное действие. Эта склонность к
сложным идиоматическим словосочетаниям — один из моментов
перехода к твердому, упрощенному синтаксису и упрощенной
морфологии: речь воров сокращается, фразы носят обрывочный характер.
Пропуск в фразе сказуемого[38] или подлежащего, которые при этом
подразумеваются,— обычное явление. Сокращается и штамп; если он
длинен, — его продолжение угадывается» Не мешает этой
штампованности, стереотипности воровской речи и импровизация, о
которой мы говорили выше. Импровизадая именно потому и возможна,
что всякое новое выражение строится по определенным шаблонам,
направляется по изъезженным путям. Именно здесь-то воровская речь и
заходит в окончательный тупик. Потребность в экспрессивно заряженном,
эмоционально напряженном, логически значимом слове требует
постоянного обновления словаря, постоянного языкового творчества,
реально же этого творчества не оказывается, — едва родившись, слово
сжато тисками традиций, тисками готовых штампов, слово оказывается
мертворожденным.
[86]
В этом одна из причин, почему гибнет и не прививается огромное
количество вновь образуемых слов и почему основной фонд воровской
речи остается неизменным в течение веков.[39] Если в первобытных
языках мы можем предполагать, что импровизация была действительно
творческим моментом, двигавшим язык вперед, создавшим его словарь,
то в воровском языке импровизация этого значения уже не имеет. Тогда
первобытно-охотничий язык двигался вперед, — теперь воровской язык
двигается назад, и в этом их существенное диалектическое различие.
X/
Перейдем к следующему явлению, роднящему воровскую речь с
первобытной, — языку жестов. Мы говорили выше о собственно
«тайных» воровских языках, отмечали их «условное», искусственное
происхождение, недолговечность их существования. В тюрьмах была еще
одна разновидность «тайного» языка, которым пользовались
преимущественно для переговоров, из окна в окно — это язык жестов,
чисто условный, искусственный. Характер его приблизительно такой же,
как и сигнализации моряков, или языка глухонемых. Передаются или
буквы ила целые слова в зависимости от системы языка. Называется этот
способ ведения переговоров «маяком» или «светом».[40]
Гораздо интереснее те 10—15 жестов, возникшие в обыденной
воровской речи и вытесняющие из нее обычные воровские слова. Эти
жесты несомненно можно рассматривать как языковое явление, как
явление, имеющее аналогию в кинетической речи первобытных народов.
Говоря о магическом характере воровской речи, мы отмечали те
несколько понятий, произнесение которых вслух затруднено, некоторые
наложен некоторый запрет. Это явление без всякого сомнения связано с
обрывочным характером воровского синтаксиса, с пропуском
сказуемого,, подлежащего. Воровская речь носит заторможенный
характер. Вор боится произнести лишнее, боится выдать себя или других
из-за своей болтливости, боится произнести запретные слова, — слова
«табу». Внутренняя напряженность воровской речи часто не разрешается
ничем, остается подавленной. Здесь-то и приходит на помощь жест. Жест
является как разрешение того напряжения в речи, которое явилось
результатом запрета на известное слово.
[87]
Не будучи в состоянии произнести запрещенное слово «кража», вор
показывает его жестом, делая движение кистью руки. Так же точно
понятие нагана, бандитизма, стрельбы, вооруженного грабежа и т. д. вор
показывает, делая движение указательным пальцем руки, как бы спуская
курок. Желая дать понять, что необходимо соблюдать осторожность, или
выразить понятие доноса, агента уголовного розыска и т. д., вор делает
движение рукой, как бы стуча по столу. Тот же жест выражает занятие
проституцией.
Каждый из этих жестов есть некоторый намек, намек прежде всего на
действие, которое необходимо выполнить в указанной обстановке.
Воровской жест не мог бы появиться, если бы речь воров была менее
эмоционально насыщена, если бы различение слова и предмета было
более глубоко, если бы каждое воровское звуковое слово не вызывало в
переговаривающихся известного моторного, мускульного эффекта.
Моторный тип мышления воров (весьма вероятно, что у первобытных
народов мы имеем то же явление) создает положение, при котором слово
действует не только на кору головного мозга, но и на мускульную
систему человека. Роль сознания у воров не значительнее, чем у человека
в нормальной общественной обстановке. Вот почему и эмоциональная
сторона слов у воров так развита.
Таким образом, воровской жест является результатом, с одной
стороны, мускульво-моторного восприятия слов (это явление легко
поддается экспериментальной проверке), с другой стороны некоторой
словесной синкопы, пропуска, запрета на некоторые слова; является
боковым разрешением того напряжения, которое получается в результате
умолчания, и с третьей стороны, свидетельствуя о близости и
неразличимости в сознании воров слова и предмета, слова и действия,
лежит в несомненной связи с эмоциально-экспрессивной стороной
воровской речи.
Семантически жест продолжает общую тенденцию воровского языка
к полисемантичности, в частности, эмоциональной полисемантичности.
Жест всегда связан с целым комплексом понятий, в котором и действие и
предмет неразличимы.
Переход к языку жестов органически подготовлен всей системой
воровского языка.
XI/
Чем ближе мы к первобытному мышлению, чем ближе мы к
примитивно-охотничьему сознанию, тем с большей силой
свидетельствует слово
[88]
о принадлежности произносящего к определенной среде, слово
оказывается погруженным в самую толщу производственного и
хозяйственного процесса.
В первобытной среде мы встретимся с любопытным явлением: вождь
племени и его подчиненные употребляют разные слова, разные слова мы
встретим в языке мужчин и женщин. Одно и то же лицо в качестве жреца
будет говорить на одном языке, употребляя одни слова, и в качестве
рядового члена родовой общины — на другом.
Леви-Брюль указывает на различие в языке женщин и мужчин у
рыбаков, золотоискателей, искателей камфоры и других «охотничьих»
профессий так наз. примитивных народов. Охотники Сванетии говорят на
одном языке на охоте и на другом дома, в обычной обстановке.
Аналогичное явление можно наблюдать и у воров. Воровские
выражения вор употребляет только в среде «своих» — с не ворами он
будет их избегать.
Весьма вероятно, что вор прекрасно сознает, что тот эмоционально
экспрессивный, магический элемент, который вложен в слово, будет
понятен только вору же, на не вора он не произведет должного
впечатления и вложенный в него «заряд» пропадет даром.
У воров есть своеобразное, весьма развитое языковое чутье,
позволяющее ъм, как мы уже отмечали, строго различать между «своими»
воровскими и «чужими» не воровскими словами, Переход с одного языка
на другой не составляет никаких затруднений.
Вор двуязычен, воровские и обычные литературные слова для него
существуют параллельно. Вор с легкостью переходит от употребления
воровских слов к обычным и обратно в зависимости от обстоятельств.
С этой точки зрения понятен нам будет и вопрос о языке
воровской
письменности. Почти каждый вор имеет альбом, в который
заносит произведения особого альбомного жанра: «романсы» и песни.
Альбомы эти очень берегутся и составляют при картежных играх
определенную денежную ценность, сравнительно с ценой книг очень
высокую. Характерно, что в них почти отсутствуют воровские слова.
Сохраняются только некоторые воровские обороты, которые самими
ворами не осознаются как воровские.
Например:
Ах, зачем же своей красотою
Он нахально[41] любить заставлял...
[89]
Между тем многочисленные альбомные произведения встречаются
только в альбомах и несомненно созданы в воровской среде.
Язык альбомов — это язык промежуточный между обычным русским
и воровским. Язык, который сохраняет только те воровские элементы,
^которые сам вор не признает за «свои». В этом отношении он
представляет незаменимый материал для изучения отношения воров к
собственному языку. Воровские слова самими ворами осознаются как
такие, которые не могут быть употреблены в письменном виде. Письмо не
вяжется прежде всего с эмоционально-экспрессивной функцией слова,
которая, как кажется (положение требует сугубой проверки), связана
ближе с артикуляционно-моторной стороной, чем с его зрительной и
слуховой.
В воровском языке мы имеем ту же тенденцию различать
письменный а устный языки, которая была характерна для первых
ступеней развития яисьменности.
XII/
Какие выводы о языке вообще и о его зарождении можно сделать из
приведенного материала? Характеризуя воровскую среду, мы прибегли к
помощи аналогии; аналогией же мы пользовались и при характеристике
воровской речи. Аналогия служила нам прежде всего методом проверки
устанавливаемых нами связей языка, мышления и социальноэкономического базиса. Устанавливая ту или иную зависимость, мы
проверяли ее правильность на аналогичных зависимостях в примитивных
языках. Естественно, что при этом нами принимались в расчет не только
сходства, но и различия: отсутствие различий позволило бы нам говорить
не об аналогии, но о тождестве.
Однако отношения воровской речи и речи примитивной не
ограничиваются только аналогией. В некоторых случаях мы имеем дело с
такими явлениями, когда отдельные атавистические моменты в
современной речи начинают снова развиваться и крепнуть в речи
воровской.
Таковы, например, отдельные случаи магической речи,
сохранившиеся в современной (например, речь бранная) и начавшие
усиленно развиваться в воровской. В случае воровской речи — связь ее с
примитивной оказывается хотя и отдаленной, но вполне реальной.
Работа К. Р. Мегрелидзе «О ходячих суевериях и „пралогическом"
способе мышления (ответ Леви Брюлю)»[42] показала с достаточной
ясностью,
[90]
что то, что мы называем первобытным «пралогическим» мышлением,
может отлично уживаться и в современном обществе, будучи лишь
поддержано внешними условиями существования.
Тоже происходит и в языке: будучи вызваны примитивными
условиями существования воровской среды, в воровским языке могут
возрождаться первобытные формы речи, слова, которые способны
уживаться с вполне современными.
Так же точно как суеверия гнездятся в современном обществе,
возвращая его по временам, в зависимости от внешних обстоятельств, к
первобытному магическому сознанию, по существу вполне доступному
нашему пониманию, и в воровской речи усиливаются,
интенсифицируются те стороны языка, которые под влиянием особых
внешних обстоятельств, в которых находится воровская среда,
возвращают ее к первобытным, примитивным языковым типам, благодаря
особенностям нашего сознания, в реликтовых формах сохраняющихся до
сих пор.
Подобно тому, как мы можем говорить об атавизме в антропологии,
о рецидиве признаков первобытного человека, давно уже исчезнувшего,,
так же точно мы можем говорить об атавистических явлениях в языке, о
рецидиве форм такого первобытно охотничьего языка, в чистом
состоянии которого уже нет, о котором мы можем только догадываться.
Больше того, случаи атавизма в антропологии служат нам
прекрасной проверкой наших представлений о первобытном человеке:
очевидно, чтс^ случай атавизма в языке может явиться не худшей
проверкой наших представлений о первобытных языках, в чистом,
непосредственном состоянии давно исчезнувших. Уже сейчас мы можем
сделать некоторые предположения»
1. Мы устанавливаем возможность существования языка, служащего
для односторонней связи: таков воровской язык, организующим и
коррелятивным моментом которого является эмоциональноэкспрессивная функция речи. Этот момент является определяющим для
примитивного языкового сознания. Признание его влечет к отказу от
пресловутой «социологической» точки зрения на зарождение языка из
потребности к «общению» — предполагающему наличие
индивидуального сознания, предполагающему возможность беседы,
заинтересованности в чужом мнении, и, самое главное, предполагающему
в первобытном человеке сознание наличия у собеседника такой же
психической жизни, как и у себя.
При том примитивном коллективизме, вернее стадности, которое
есть у вора и которое, очевидно, было у первобытного человека, этого
сознания нет.
[91]
С речью можно обращаться к предмету (что отнюдь не
свидетельствует о наличии анимистического сознания), точно так же, как
и к человеку; речь служит для организации охоты для того, чтобы
понудить, заставить и т. п.
Одним словом, первобытный язык есть «орудие» хозяйствования,
гораздо более близкое к первобытному дротику, топору, копью, чем к
современному слову, облеченному такой сложной функцией, как
«коммуникация»,[43] предполагающее наличие особого и сложного
мироощущения, прошедшего стадию индивидуального сознания.
Если пользование орудиями отличает человека от животных, то
одним из первых орудий человека было, несомненно, слово.
2. Вслед за Bally[44] устанавливая словотворческую основу
эмоционально-экспрессивпой функции и связывая последнюю с
магической, мы можем утверждать, что на первых порах человеческого
языка именно эта экспрессивная функция речи являлась главным
поставщиком слов. Именно ей мы обязаны наличным богатством нашего
словаря.
3. Рассматривая деградацию существительного, глагола и
междометия в воровском языке, стремящихся слиться друг с другом, мы
приходим к предположению, что наиболее примитивным словом было
слово, в котором диффузно сливались элементы междометия,
существительного и повелительного наклонения, слово, устанавливающее
в наличности известный факт и вместе с тем дающее приказание к
известному действию. Одновременно это слово было магически и
эмоционально заряжено.
4. Рассматривая переход от звуковой речи к жесту в
воровской
среде, мы пришли к выводу, что жест явился результатом
некоторого
умолчания, запрета на некоторые слова в звуковой речи.
Обращая этот
процесс, мы можем предположить, что в переходе от
языка жестов
к языку звуковому значительную роль играло «жестовое»
умолчание, «табу»
на жест, и что первые звуковые слова были, в
известной мере, эвфемиз
мами жестов.
[92]
Это положение требует особенно тщательной проверки. Если
сопоставить три следующих факта: 1) что эмоция и мускульная система
человека непосредственно связаны, 2) что примитивное сознание склонно
к моторному, мускульному типу мышления и что 3) жестовая речь
соответствовала в этом отношении типу мышления первобытного
человека, то мы придем к выводу, что эмоционально насыщенное
звуковое слово продолжало в этом, т. е. эмоциональном, отношении
положение, создавшееся еще в шестовой речи. Линейная речь была
настолько эмоциональна, что нам трудно даже себе это сейчас конкретно
представить. Делать окончательно выводы пока еще рано.
Остается пожелать только, чтобы в этом направлении были сделаны
необходимые исследования и чтобы социальная диалектология, а с ней
вместе и воровская речь вошли в сферу изучения яфетического
языкознания.
Надо в корне пересмотреть все наши «коллективные представления»
о воровской речи, выйти из той традиции, которая сложилась в
литературе об арго. Воровской язык способен дать лингвистике ряд
интересных фактов.
XIII/
Мы взялись доказать обратимость стадиального процесса и успели в
этом только отчасти.
В самом деле, поскольку мы не можем называть воровскую речь
языком, а лишь языковой тенденцией, лишь некоторой совокупностью
языковых явлений, постольку же мы не можем говорить и о том, что
воровская речь регрессирует до какой-либо определенной стадии, не
можем провести и полной аналогии воровской речи с речью первобытноохотничьего периода. Мы можем лишь наметить тенденцию регресса,
лишь отдельные элементы регрессивности.
Мы говорили о магической и эмоционально-экспрессивной
функциях, о синтетизме и полисемантизме, об аморфности, о языковой
импровизации: магическая функция речи тесно связана с эмоциональноэкспрессивной, эмоционально-экспрессивная в свою очередь вызывает
усиленное языкотворчество, усиленное языкотворчество и явление
языковой импровизации влекут за собой полисемантизм, полисемантизм
приводит к асемантизму и аморфности, аморфность дает разрушение
синтаксиса и склонность образовывать твердые идиоматические
сочетания. Все вместе дает цельную картину тенденции к языковому
регрессу. Воровская речь имеет тенденцию регрессировать, но тем не
менее не регрессирует целиком к какой-либо
[93]
определенной стадии, а заключает в себе элементы, более всего
отвечающие тому мышлению, которое мы называем первобытным.
Воровская речь не может вполне отказаться от того строя обычнога
языка, который окружает, несмотря на все преграды внутренние и
внешние, их немногочисленную языковую среду и который представляет
существенное завоевание культуры; но с отпадением многих функций
речи (и прежде всего коммуникативной), с обращением к «стадности»
общественной жизни, с переходом к примитивным Формам
хозяйственной деятельности речь постепенно деградирует, сдавая
позиции, и в результате представляет любопытнейшее смешение
примитивных и современных форм.
Воровская речь в том виде, в каком она существует в настоящее
время, есть равнодействующая консервативной (на сей раз весьма ценной)
силы, стремящейся сохранить обычные формы разговорной речи, и силы,
влекущей ее назад к темному, диффузному и магическому сознанию.
Воровского языка нет, так как воровская среда не знает единой
языковой системы: есть только воровская речь, отличающаяся от
обычной: тенденцией к языковому примитиву.
Было бы, пожалуй, слишком смело называть эту тенденцию
регрессом, под которым обычно понимают организованное и спокойное
отступление по всему фронту, отступление с учетом и мобилизацией всех
сил. Скорее, мы имеем здесь дегенерацию: паническое, неорганизованное
бегство, бегства не на старые позиции, а куда придется, лишь бы назад,
бегство, искажающее языковые формы, заставляющее их патологически
изменяться.
В воровской речи мы имеем дело с патологией языка.
Ломброзо несомненно прав, определив, несмотря на свой
сомнительный биологизм и устаревшую психопатологию, первобытные,
дегенеративные черты преступника. Необходимо только заменить
понятие преступника понятием преступной среды, и твердое
социологическое обоснование его теории подскажется самим материалом.
Необходимо возродить на социологической основе некоторые
положения Ломброзо.
В воровском языке мы имеем дело с языковым примитивом. Глубоко
ошибочно все то скрытое восхищение им, которое проскальзывает во
многочисленных исследованиях воровского языка.
Подобно тому, как воровская среда с точки зрения государства
антигосударственна, с точки зрения принадлежности к отдельным
классам деклассирована, с точки зрения хозяйственной — дезорганизует
хозяйственную жизнь, а с точки зрения общества — глубоко
антисоциальна, так же точно[94]
и воровская речь с точки зрения семантики — разрушает семантику, с
точки зрения синтаксиса — разрушает синтаксис, с точки зрения
морфологии — разрушает морфологию, с точки же зрения языка вообще
— она явление резко отрицательное. Мы вводим эти оценочные суждения
в нашу работу вполне сознательно. С той же точно решительностью, с
которой криминолог определяет преступление как явление
антисоциальное, лингвист должен квалифицировать явление воровской
речи как явление, разрушающее язык.
Воровская речь — это болезнь языка. Диагноз ее — «инфантилизм»
языковых форм.
Слова воровской речи характерны своей необычайной экспансией,
способностью распространяться далеко за пределы воровской среды. С
этими воровскими словечками и слопцами распространяется яд воровской
идеологии, воровского мировосприятия. Для борьбы с этим необходимо
знать и социальный, и лингвистический смысл происходящего явления,
необходимо уметь его правильно оценить.
Нет никаких сомнений в том, что арготические явления постепенно
исчезнут в языке. Уже сейчас нет целого ряда профессий, о
высокоразвитых арго которых мы имеем многочисленные свидетельства в
прошлом: нет лаборей, бродячих ремесленников, мелких бродячих
торговцев (офеней), нищих профессионалов, биржевых маклеров и т. д.
Исчезает и воровская среда. Наше дело ускорить этот процесс
исчезновения арготизмов.
--ЛИТЕРАТУРА О РУССКОМ АРГО[45]
* Обстоятельное и верное описание добрых и злых дел российского
мошенника, вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки
Каива, всей его жизни и странных похождений, сочиненное М.[атвеем]
К.[омаровым] в Москве 1776 года. СПб., 1779 [см. последующие
издания].
Акад. Паллас] Сравнительный словарь всех языков и наречий по
азбучному порядку расположенный. В Санктпетерпурге. Ч. I, 1790 г. А—
Д [1-е изд. 1787 г. с предисловием, опущенным во 2-м]. Ч. П, 1791 г. Д—К
[1-е изд. 1789 г.]. Ч. III, 1791 г. Л—Р. Ч. IV, 1791 г; С—Ѳ [около 200 слов
с пометкой «по-суздальски»].
[95]
* История славного вора, разбойника и бывшего московского
сыщика Ваньки Каина, со всеми обстоятельствами, разными любимыми
песнями и портретом, писанная им самим при Балтийском порте в 1764
году. Изд*. 3-е. М. 1792 [О изданиях автобиографии Ваньки Каина и
повести о нем Матвея Комарова см. книгу В. Шкловского. Матвей
Комаров, житель города Москвы. Л., 1929].
Письма к другу, содержащие в себе замечания, мысли и рассуждения
о разных предметах, с присовокуплением исторического повествования:
Зинобей Богдан Хмельницкий или освобожденная Малороссия. Федора
Гливки, сочин. Писем русского офицера. СПб., Ч. I—III / Ч. II, стр. 11-13].
Слова, употребляемые в Угличе. Труды Об-ва любителей росс,
словесности. Ч. XX. Летоп., ч. 7., М., 1820, стр. 115—116.
Слова, употребляемые жителями города Нерехты и его уезда,
собранные смотрителем тамошнего училища Яковом Шульгиным:
c) Слова неизвестного языка. Там же, стр. 137-138.
d) Слова, употребляемые жителями города Галича и его уезда,
собранные учителями тамошнего уездного училища Дмитрием Ржевским
и Яковом Аквилевым. Там же, стр. 139-141.
Собрание особливых и отличающихся произношением слов,
употребляемых между жителями Тверской губернии. В городе Кашине и
его уезде:
c) Скрытые от прочих и между одними торговцами того же города и
уезда употребляемые названия денег, счетов и других вещей. Там же, стр.
167-168.
d) Отличные выражения, употребляемые Бежецкими гражданами в
торговле. Так же, «тр. 168-173.
Собрание провинциальных простонародных речений, употребляемых
в разных округах Владимирской губернии:
i) По Вязниковской округе. Там же, стр. 214-216.
Реестр слов офенского наречия (составленный стряпчим
Владимирской удельной конторы А. А. Успенским). Там же, стр. 239-242.
Список слов офенского наречия, объясняющий полный смысл оного,
на российском языке (образцы разговора по-российски и по-офенски,
приложенные к реестру А. А. Успенского). Там же, стр. 242-243.
Продолжение офенского наречия (Часть словаря, составленного
Алексеем Успенским ж присланного из г. Владимира). Сочинения в
прозе и стихах. Труды О-ва любит. росс. слов. Ч. I, М., 1822, стр. 322-324.
Путешествие Графа Ивана Потоцкого в Астрахань и окрестные
страны в 1797 г. С Франц. —нъ. Северн. Архив. Ч. 31., СПб., 1828 (II, стр.
84-85).
План для расположения слов Офенского наречия. Сочинения в прозе
и стихах. Труды О-ва любит, росс. слов. Кн. XXI, ч, 711, М., 1828 (стр.
282).
Расположение для слов офенского наречия. Там же, стр. 283-284.
Сравнение офенских слов с напечатанными в „Трудах Общества"
словами неизвествого языка, употребительными у жителей разных
российских провинций. Там же, стр. 285-288.
Щетной список, составленный по офенскому наречию. Там же, стр.
298-299 и 300-301.
Об условном языке прежних волжских разбойников. Моск. Телеграф,
1828, №. 23.
Объяснение нескольких слов условного языка волжских
разбойников. Моск. Телеграф, 1829, VII.
Денежный щет, сверх обыкновенного, употребляемый в г. Нерехте.
Сообщ. И. М. Снегирев. Русск. Истор. Сборн., 1837, т. I, кн. 1.
Срезнев, И. [И. И. Срезневский]. Афинский язык в России. Отеч.
Записки, 1839, V, Отд. смеси.
Диев, М. Изъяснение некоторых выражений Правды Русской. Журн.,
Мин. Народн. Просв. 1839, № 5.
Свиньин, П. П. Картины России и быт разноплеменных ее народов.
СПб., 1839.
[96]
Тихонравов. Офени. Влад. губ. ведом., 1847, № 6.
Пискарев, А. И. Офенские слова, употребляемые в разговорах
рязанского просто
народья. Ряз. губ. ведом. 1847, № 51.
Mакаров, М. Опыт русского простонародного словотолковника.
Буквы А—Н. Чтения, имп. Моск. общ. ист. и др. росс. 1846-7, кн. Ш, VI,
VII, IX; 1847-8, кн. I, П, III, IV, V, IX, [есть отд. оттиски].
Искусственный офенский язык. ЖМНП. 1850 г., ч. LXV.
V. Jagiс. Die Geheimsprachen bei den Slaven. I. Bibliographie des
Gegenstandes und die slavischen Bestandtheile der Geheimeprachen. Wien,
1850.
Даль, В. О наречиях русского языка. СПб., 1852.
Областные слова белорусских старцев. Доставлены С.П. Микуцким.
Материалы, для сравнительного и объяснительного словаря и
грамматики. 1854, т. I.
Офени Владимирской губернии. ЖМВД. 1854, ноябрь, ч. 9.
*Григорович, Д. Переселенцы. Отеч. Зап., 1855, №№ 11-12, и 1856,
№№ 4-8 [см. послед. издания в пол. собр. соч. и отд. 1889 г.]
Извлечение из протокола Второго отделения Акад. Наук за январь
месяц 1856 г.. 8-й отчет, С. Микуцкого. А. Н. 1856, т. V.
Francisquе-Мiсhеl. Études de philologie comparée sur l'argot. P. 1856
[стр. 478— 9, argot russe].
Офени Владимирской губернии. Владимирский сборник. Материалы
для статистики, этнографии, истории и археологии Владимирской
губернии. Составил и издал К. Тихонравов, М., 1857.
Гарелин, Я. П. Суздала, офени, или ходебщики. Вестник имп. Русск,
геогр. общ.,. 1857, кн. II, ч. XIX, отд. П. Исследования и материалы.
Шульгин, И. Опыт системы энциклопедии словесности. Вильна, 1859
[стр. 19—20].
Собрание выражений и фраз, употребляемых в разговоре С.Петербургскими мошенниками. Северная Пчела. 1859, № 282.
*Достоевский, Ф. Записки из. мертвого дома. «Время». 1861, №№ 4,
9, 10, 11,. и 1862 1 —3, 6, 12 [См. последующие издания].
Diefenbach, L. Die Ofenische Sprache (Beitrage zur vergl.
Sprachforschung auf dem Gebiete der arischen. celtischen u. slavischen
Sprachen, herausgegeben von A. Kuhn u. A. Schleicher, Berlin, IV, 1864).
Прасолы. Материалы для географии и статистики России, собранные
офицерами генерального штаба. Калужская губ., ч. П. Составил ген.
штаба подполк. М. Попроцкий. СПб., 1864 [стр. 189-192. Ср. статью
«Клад», Калужские губ. ведом., 1851, № 46].
Диев, М. Какой народ населял в древние времена Костромскую
сторону и что известно об этом народе? Чтения в Общ. ист. и древн. росс,
1865, кн. IV [см. стр. 174].
Трохимовский. Офени. Русский вестник, 1866, V.
*Крестовский, В. Петербургские трущобы. Книга о сытых и
голодных. Т. I—IV, СПб., 1867.
Слобода Мстера и офени (Из путешествия по России кн. В.
Мещерского). Русский Инвалид, 1867, № 204.
Липинский и Скрябин. Материалы для географии и статистики
России. Симбирская губерния. Язык швецов Симбирской губернии. СПб.,
1&68, т. II [стр. 436—437].
Добров, А. Офени Вязниковского уезда. Сын Отечества, 1868, № 32 и
52.
Ставровский. Лабори. Исторический очерк. Виленский сборник.
1869, т. I.
Мартынов, П. Одоевские прасолы и их особенный разговорный язык.
Тульские губ. ведом., 1870, № 44.
Смирнов, Н. Слова и выражения воровского языка, выбранныя из
романа Вс. Крестовского «Петербургские трущобы»). Изв. Отд. русск. яз.
и слов. имп. Акад. Наукг IV, 1871.
* Mаксимов, С. В. Сибирь и каторга. СПб., 1871 [си. последующие
издания].
[97]
Ядринцев, Н. Русская община в тюрьме и ссылке. СПб., 1872.
Голышев, И. А. Офени, торгаши Владимирской губернии и их
искусственный язык Тр. Влад. губ. стат. ком., вы а. X, 1874.
Голышев, И. А. Словарь офенского искусственного языка. Влад. губ.
ведом., 1874, № 33 и 34 [Си. Влад. губ. ведом, 1873, № 45—48].
Офени, торгаши Владимирской губернии и их искусственный язык.
Живоп. обозр., 1874, Ai 6, № 13 и 15.
Григорович, В. И. Записка антиквара о поездке его на Камку и
Калмиус, в Корсунскую землю и на южные побережья Днепра и Днестра.
Одесса, 1874 [о происхождении слова «Офени»].
Бодуэн-де-Куртенэ. Резья и резьяны. Славянский сборник, 1876, [стр.
360 — арго резьян].
Кайдалов, Анем. О предках прасолов и офеней. СПб., 1876.
*Максимов, С. В. Бродячая Русь. СПб., 1877.
Наши офени. Санктпетерб. ведом., 1878, № 99.
Кайдалов. Анем. О родстве славян, шалов i сколотов по языку. СПб.,
1880.
Голышев, И. А. Приводы офеней в дорогу из дому для торговли и
разговор их на своем искусственном языке. Ежег. Влад. губ. стат. ком.,
1880, т. 3.
Сцепура, Ф. Русско-нищенский словарь, составленный из разговора
нищих Слуцкого уезда, Минской губ., местечко Семежова. Отзыв о нем
акад. А. Бычкова. Сборник Отд. русск. яз. и слов. Акад. Наук. 1881, т.
XXI.
Иванов, В. В. Невли. Статистический листок. 1883, № 10.
Артемьев, А. Описание рукописей, хранящихся в библиотеке имп.
Казанского университета [См. Описание Кричевского графства или
бывшего староства, Андрея Мейера. XVIII в ] Летоп. занят. Археогр. ком.,
1876—1877, вып. 7, СПб., 1884.
Шерцель, В. И. О словах с противоположными значениями. Воронеж
1884 [стр. 75—77].
*Печерский; Андр. На горах. Изд. 2-е, СПб., 1885, ч. II, гл. XVII.
Викторинъ Кость. Дѣдовска (жебрацка) мова. Львов. Зоря, IV, 1886.
Путеводитель по Одессе и ее окрестностям, изд. В. Скидан. Одесса,
1889, [стр. 284-286].
Боржковский. Лирники. Киевская Старина, 1889, т. XXVI.
Николайчик, Ф. Отголосок лирницкого языка. Киевская старина,
1890, ХХ1Х, апрель,
Романов. Е. Катрушницкий лемезень (условный язык шерстобитов м.
Дрибива). Живая старина, СПб., 1890, Вып. I
Романов, Е. Очерк быта нищих Могилевской губернии и их
условный язык (любецкий лемент). Этногр. обозр., 1890, № 4.
[Тиханов, П. Н.] Криптоглоссарий. Отрывок (Представление глагола
«выпить»). СПб. [Цензурн. разреш. 15 IV 1891.]
Шилков. Из быта срочных арестантов. Этногр. обозр., 1891, № 4.
Семенов, В. Ладвинский или масонский язык. Живая старина, 1891,
в. IV.
Лiрники. Студия Кирила Студинського. Видане Василя Лукича. У
Львовï, 1894.
Брянские старцы. Тайный язык нищих. Этнологический очерк.
Брянск, 1895 [П. Н. Тиханов. Оттисьи из «Брянского вестника» за тот же
год].
Симони П. Искусственные языки. Изв. Отд. русск. яз. и слов. АН, т. I,
1896 [Библиография. Приведены важнейшие труды].
Варшава (Конокрады). Курск. губ. ведом., 1896, № 77.
Краснопевцев, И. Очерки города Одоева. Тула, 1896.
Mельшин, Л. [П. Ф. Якубович]. В мире отверженных. Записки
бывшего каторжника. СПб., 1896.
Н. Я. Материалы для словаря условного языка. Этногр. обозр., 1897,
№ 2 [по поводу книги Краснопевцева. Очерки города Одоева].
Добровольский, В. Н. О дорогобужских мещанах и их кубрацком
языке. Изв. Отд. русск. яз. и слов. АН, II, 1897.
[98]
Будде, И. Ф. О некоторых калужских говорах в Тульской и Калужской
губерниях. Изв. Отд. русск. яз. и слов. АН, III, 1898.
Чернышев. Список слов портновского языка. Изв. Отд. русск. яз. и
слов. АН, III. 1898.
Добровольский, В. Н. Некоторые данные условного языка калужских
рабочих. Изв. Отд. русск. яз. и слов. АН, IV, 1899.
Смирнов, Н. Слова и выражения воровского языка, выбранные из
романа Вс. Крестовского «Петербургские трущобы». Изв. Отд. русск. яз.
и слов. Акад. Наук. IV, 1899.
Шейн, П. В. К вопросу об условных языках. Изв. Отд. русск. яз. и
слов. АН, т. IV, 1899.
Мельшин, Л. [П.Ф.Якубович]. В мире отверженных. Записки
бывшего каторжника. Т. П. СПб., 1899.
Тиханов, П. Черниговские старцы (псалки и криптоглоссон). Тр.
черниг. арх. ком. за 1899-1900 г. Чернигов.
Максимов. С. В. Происхождение нищенства и меры борьбы с ним.
190 К
*Кармен [Л. О. Корнман]. «Дикари». Из жизни обитателей одесского
порта.
Одесса, 1901.
Брейтман. Преступный мир. 1901.
Романов, Е. Р. Катрушницкий лемезень. Условный язык дрибинских
Шаповалов . Сборник Отд. русск. яз. и слов. Акад. Наук, LXXI, СПб.,
1901 (1902).
Смирнов, И. Мелкие торговцы города Кашина, и их условный язык.
Изв. Отд. (русск. яз. и слов. АН, 1902, кн. 4.
Сиповский. Из истории русского романа XVIII в. (Ванька Каин). Изв.
Отд. русск. яз. и слов. АН, 1902, VU, кн. 1.
Дорошевич. Сахалин. 1903 [ср. последующие издания].
Ванька Бец. Босяцкий словарь выражений, употребляемых босяками.
Составлен по разным источникам. Одесса, 1903.
Воровской словарь. Издание Германа Досталя. Слобода Покровская,
1904.
*Кармен [Л. О. Корнман]. Нa дне Одессы. Одесса, 1904.
Александров. Арестантская республика. Русская мысль, 1904, IX.
Grasserie, Е. Étude scientifique sur l'argot. P. 1907 [Ch. XX. Cataglose
dans les langues slaves].
Трахтенберг. Блатная музыка (жаргон тюрьмы). 1908.
Диев, М. Старинные волости и станы в Костромской стороне. М.,
1909.
Лебедев, В. Словарь воровского языка. Вестник полиции, 1909, №.№
22, 23, 24.
Балуев, Я. Условный язык воров и конокрадов. Вестник полиции,
1909, № 39.
Попов, В. М. Словарь воровского и арестантского языка. Киев, 1912.
Даль, В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. 4-е изд.,
СПб., 1912 1-е изд., ч. I — 1863, ч. II, III — 1865, IV — 1866).
*Куприн, А. И. «Вор». Киевские типы. Полн. Собр. соч., СПб., 1912,
т.VIII.
3арин, А. В каменном мешке (день в «Крестах»). Аргус, 1913, № 10.
Виноградов, Н.Н. Условный язык галичан (Костромской губ.). ОРЯС.
1915.
Чуканова. Жаргон преступников. Вестник права, 1916, № 33.
Виноградов, Н. Н. Жгонский язык. Условный язык при-Ветлужья,
Костромской губ. Изв. Отд. русск яз. и слов. АН, 1918, XXIII, кн. I,
Краткий словарь сибирского воровского жаргона. Пособник агентам
уголовного розыска. 1921.
Фабричный, П. Язык каторги. Каторга и ссылка, 1923, № 6.
Блатная музыка. Словарь жаргона преступников. Изд. Упр. угол. роз.
республики. М., 1923.
Свирский, А. И. Убийцы. М., 1924.
Габо, В. Новые слова в русском языке. Русск. язык в сов. школе.
1924, 5.
Маро [М. Левитина]. Беспризорные. Социология. Быт. Практика
работы. М., 1925
Каверин. Конец хазы. Сб. «Ковш» Л., 1925 [ср. послед, изд.].
[99]
Колосов, М. Комсомольские рассказы. 1925.
Доклад доктора и народного судьи Сегалова. Изд. Моск. губсуда. М.,
1926.
Хандзинский. Блатная поэзия. Сиб. Жив. ст., 1926, I (V) [ср. Сов.
Сибирь, 1926, № 203].
Петров. 3 Фольклору правонарушникiв. Етнографичний Вiсник. Киïв,
1926, кн. 2.
Шор. Язык и общество. М., 1926.
*Глубоковский, Б. «49». Материалы и впечатления. Изд. Бюро печати
УСЛОН. Соловки, 1926.
Кренев, С. Н. По блату. Админ. вестн., 1926, № 4.
Потапов. Словарь жаргона преступников. Блатная музыка. М., 1927.
Капорский, С. А. Воровской жаргон в среде школьников
(по материалам обследования ярославских школ). Вестник просвещения,
1927, № 1.
Лупова, Е. П. Из наблюдений над речью учащихся в школах II
ступени Вятского края. Труды Вятского научно-исследов. института
краеведения, т. III, 1927.
Виноградов H. Н. Условный язык заключенных Соловецких лагерей
особого назначения. Солов, общ. краев. Материалы, вып. XVII. Из работ
Криминол. секции. Соловки, 1927.
Виноградов, H. Н. Словарь соловецкого условного языка. Там же.
Рыбников, M. Об искажении и огрубении речи учащихся. Родн. язык
в школе, 1927, 1.
*Огнев. Дневник Кости Рябцева. 1927.
*Белых, Г. и Пантелеев, Л. Республика Шкид. 1927. [Ср. послед,
изд.].
Селищев. Язык революционной эпохи. 1928.
Ларин, Б. О лингвистическом изучении города. Сб. «Русская речь»
Л., 1928.
Файвуш, Б. О творчестве заключенных. Красная панорама, 1928,
№46, 16 XI.
*Леонов, Л. Вор. 1928.
Погодин, Н. Бравада грубостью. Женский журнал, 1928, № 10.
*Свирский, А. И. Тюрьма. 1929.
Тонков, В. Опыт исследования воровского языка. Казань, 1930.
Ларин, Б. А. Западно-европейские элементы русского воровского
арго. Язык и литература, Л., 1931, т. 711.
Фридман, M. М. Еврейские элементы «блатной музыки». Там же.
Баранников, А. П. Цыганские элементы в русском воровском арго.
Там же.
Дмитриев, Н. К. Турецкие элементы в русском арго. Там же.
Стратен, В. В. Арго и аргоизмы. Труды Комиссии по русскому языку,
т. 1, 1931.
*Белых, Г. Дом веселых нищих. 1933.
RESUME
Les conditions de l'existence propres au milieu des voleurs et notamment
la proximité entre l'activité des voleurs et celle des chasseurs primitifs
concourent à faire renaître dans le monde des voleurs les éléments de la
mentalité pré-logique.
Les «représentations collectives», les éléments de la conception magique
du monde, les représentations primordiales des chasseurs primitifs sur
l'antagonisme de deux principes dans le monde, la croyance en la force
magique de la parole renaissent avec une force nouvelle dans le milieu des
voleurs.
Conformément à la reconstruction de la mentalité, le langage change à son
tour.
En nous basant sur la doctrine de N.J. Marr, quant au processus stadial du
développement du langage, nous arrivons à l'idée d'une inversion possible de ce
processus et à l'idée de la renaissance dans le langage des voleurs de traits
propres au langage des systèmes primordiaux.
[100]
Sans voir dans le langage des voleurs une similitude complète avec ceux
des communautés primitives de chasseurs, nous notons une suite de traits
frappants de conformité aves les témoignages du langage des peuples primitifs,
notamment, ceux que voici:
1. Croyance en la force magique des mots (mots-tabous,
anthropomorphismes, caractère totémique de surnoms des voleurs, l'élément
exorcif dans l'invective des voleurs.
2. Grand développement de la fonction signalante du langage (abondance
d'interjections, grand emploi du mode impératif des verbes, etc.).
3. Emotionnalité recrudescente du langage.
4. Développement des métaphores dans le langage.
5. Intensité de la création des mots, grande facilité d'improvisation des
mots dans les limites d'une certaine «représentation collective».
6. Abondance de locutions synonymiques.
7. Abondance de mots polysémantiques.
8. Tendance vers la concrétisation du langage.
9. Diversité des styles du langage.
10. Existence de mots, employés exclusivement dans certains contextes
linguistiques.
11. Disposition du langage vers l'abandon de la structure libre syntaxique.
12. Abondance de locutions idiomatiques.
13. Tendance vers l'amorphie.
14. Tendance au monosyllabisme.
15. Abondance de mots présentant la répétition du même élément.
16. Renaissance du langage des gestes, etc.
De même que le milieu des voleurs au point de vue économique
désorganise l'activité économique, il apparaît au point de vue de classes comme
situé hors des classes, au point de vue de l'Etat — hors de l'Etat; au point de
vue de la structure sociale — comme un milieu anti-social; de même le langage
des voleurs du point de vue sémantique détruit la semantique, du point de vue
morphologique il détruit la morphologie, du point de vue de la syntaxe il détruit
la syntaxe, au point de vue de l'évolution du langage en général, il est, en
somme, un facteur négatif.
L'argot des voleurs est l'arrière-garde du langage, il se traîne à la queue
des langues modernes avec, dans son charroi, de nombreux éléments
atavistiques„ des reminiscences du passé, des reliquats de la conscience
primordiale.
Au demeurant, il faut considérer le language des voleurs non comme un
système formé, mais plutôt comme une certaine tendance qui nous fait reculer
vers une humanité diffuse et pré-logique.
Le langage des voleurs conserve non seulement les indices du
primitivisme original, mais il les reconstruit partiellement de son plein gré.
Le présent article est une étude préliminaire, une tentative de donner une
analyse typologique du langage des voleurs et indiquer seulement les
problèmes essentiels de l'étude ultérieure plus approfondie, du primitivisme
originel du langage des voleurs.
[1] B существующей литературе о воровской речи вопрос об ее носителях не получил должного
освещения. С крайней небрежностью упоминается в ней о ворах вообще, о преступниках, о
«malfaiteurs». Между тем совершенно очевидно, что не все преступники имеют жаргон, так же
точно, как и не все воры. Некоторые из исследователей пытаются ограничить носителей воровской
речи только профессиональными ворами — дальше и точнее этого еще никто не шел. Между тем и
это неверно: не все профессиональные воры прибегают к воровской речи. К ней не прибегают
прежде всего так называемые «чистоделы» — воры высокой квалификации, совершающие редкие,
крупные, кражи и грабежи. Эта воровская профессия требует сугубой осторожности, воры этой
категории не связаны с воровской средой.
[2] Наиболее может быть известный из исследователей арго L. Sainéan, склонный чрезвычайно
осторожно относиться к высказываниям других исследователей, не признает тайного характера арго
воров только в XIX ст. «Il n'existe plus aujourd'hui de langue secrète parmi les malfaiteurs» (Le langage
parisien au XIXe siècle. P., 1920, p. 483). С недоверием относятся к этой теории и английские
исследователи G. Р. Krapр и H. Bradley (Encyclop. Britannica, 14 изд., т. 20, 1930). Исключение
составляет A. Dauzat, без колебаний занявший резко отрицательную позицию по отношению теории
тайного и искусственного характера арго (ср. главы, посвященные арго в «La langue française
d'aujourd'hui, P., 1923).
[3] Широко распространенное слово «жулик» имеет другой оттенок значения, чем в во
ровской
речи.
[4] Все ссылки на русские воровские слова (в данном месте и в дальнейшем) даются на
основании
картотеки воровской речи, составленной автором настоящей работы по непосред
ственным
наблюдениям. Значение слов всюду дается условно.
[5] Существующие русские словари воровской речи (Ваньки Беп, Трахтенберга, Лебедева, Попова,
Потапова, Тонкова, Виноградова и др.) и доступные в Ленинграде иностранные: [ J. Hotten. A
dictionary of slang, jargon and vulgar words. L., 1859 (в русском переводе: В. Бутузов. Словарь
особенных слов, фраз и оборотов английского народного языка. СПб., 1867); A. Barrère and Сh.
Leland. A dictionary of slang, jargon and cant, embracing Engl. Amer, and Anglo-Ind. slang. L., 1897;
Bauman. Londonismen. Berl., 1887; Delvau. Dictionnaire de la langue verte. P., 1876; Timmermans.
L'argot parisien, P., 1922; не способны в большинстве случаев дать представление о воровской речи
(точнее всего передают семантику воровских слов, повидимому, словари Irwin и Chautard, уже
упомянутые). Воровские слова, как правило, переводимы лишь с трудом. В отношении их вполне
применима характеристика, которую дает В. Malinowsky словам примитивных народов: «Returning
to the meaning of abstraction, of generalization and vagueness associated with extreme concretness of
expression all these features baffle any attempt at a simple and direct translation» (см. книгу G. К. Ogden
«The Meaning of Meaning». New-York, 1930. I Supplement; B. Malinowsky. The Problem of Meaning in
Primitive Languages, p. 300).
[6] Связь представления о жаре, горячем, с представлением об опасности, — каком-то кризисе,
характерна также и для офенских языков. Ср., напр., получившее широкое распространение
офенское слово «прогореть» — 'разориться'.
[7] Основной момент, порождающий суеверия в эпоху первобытного коммунизма «... бессилие
дикаря в борьбе с природой...» был формулирован Лениным (Два письма Горькому. Соч., т. XVII,
стр. 85). Та же причина борьбы, правда не с природой, а с «легальным» обществом, порождает,
очевидно, аналогичную психику воров.
[8] Напомним характеристику, которую дает примитивным языкам Malinowsky: « ... we can say that
language in its primitive function and original form has an essentially pragmatic character, that it is a mode
of behaviour, an indispensable element of concerted human action» (The Problem of Meaning in Primitive
Languages. Приложение к книге С. К. Ogden: The Meaning of Meaning. N. Y., 1930).
[9] Аналогичное сопоставление сделано было В. Лебедевым в предисловии к «Словарю воровского
языка» («Вестник полиции», 1909, № 22).
[10] Наиболее ранняя из известных русских городских мошеннических песен, имеющаяся в книге
«Обстоятельная и верная история российского мошенника, славного вора, разбойника и бывшего
московского сыщика Ваньки Каина» (М. 1793, изд. 4) резко выделяется среди приводимых рядом с
ней разбойничьих песен. Привожу наиболее характерные строфы:
Стенька Разин, Сенной и Гаврюшка,
Ванька Каин и лжехрист Андрюшка,
Хоть дела их и славны и коль не срамны,
Прах против наших картежных дел. 2.
Ни стыда ни совести в нас нету,
Олухам то здешним не в примету
Карты подрезные, крапом намазные,
Делайте разом и нечет и чет. 2.
Мы в камзолах, хотя без кафтанов,
Веселее посадских брюханов,
Игру б где проведать, сыщем мы обедать
Лишь бы попался нам в руки дурак. 2.
[11] A. Niceforo (Le génie de l'argot. P., 1912) считает склонность отдельных социальных групп
противополагать себя остальным в языке — основным фактором в образовании так наз.
«специальных языков». Однако, придаваемый им этому явлению биологический характер
обесценивает подчас всю остроту его наблюдений. Ту же склонность A. van Gennep (Religions,
mœurs et légendes. P., 1909. 2-me série. Essai d'une théorie des langues spéciales) берет за основание
при сопоставлении «специальных языков» с языками сакральными и литургическими.
[12] Этим объясняется, почему теория тайного происхождения арго встречает иногда сочувствие в
среде самих воров.
[13] Экспрессивная функция в художественной речи свидетельствует о близости художественного
мышления первобытному; это отмечает Леви-Брюль.
[14] Английский этнограф G. Borrow, прекрасно знакомый с воровской средой европейского
континента, подчеркивал метафоричность воровских арго и на этой основании считал даже
возможным предполагать происхождение их из единого источника (The Zincali or an account of the
Gypsies of Spain, L., 1843, v. II, pp. 132—133).
[15] Ср. еще «петь» ‘говорить на воровском арго'. Английское cant Hotten во вступительной статье к
своему словарю считает происшедшим от средне-английского воровского слова «chaunt» 'a beggar's
whine', другие — непосредственно от лат. cantare.
[16] Селищев. Язык революционной эпохи, 1927.
[17] Не отсюда ли отчасти также происходит известный предрассудок о речи воров, как тайной.
[18] Нам приходилось встречаться со следующим распространенным взглядом на процесс
обновления словаря в воровской среде: воровское слово будто бы живет в речи воров только до тех
пор, пока оно не становится известным в уголовном розыске. Как только же оно попадает в словари,
на место его спешво изобретается новое. Это, не лишенное наивности, представление отражает всё
же, следовательно, в известной, доле истинное положение вещей.
[19] Многозначность воровского слова была отмечена еще В. И. Шерцелем в его замечательной по
материалу работе «О словах с противоположными значениями» (Воронеж, 1884): «И в так
называемых воровских языках, заключающих в себе много не только любопытных, но также много
весьма важных лингвистических данных, нередко встречаются слова с противоположивши
значениями; так, в французском воровском языке (Argot) paumer значит взять, брать, но и потерять,
battant = язык и сердце («бьет и бьется»), cocotte = женщина и лошадь, bachot = экзамен и кандидат,
extra может означать гостя или слугу chose dignité или indignité (Lorédan Larchey. Argot Parisien, 9—
10); bon = надежный человек, друг, но также лицемер, шпион (L. Larchey, 55); cassante = зуб (la dent
casse) или орех (la noix se casse); chic (бывшее в употреблении уже в XVI столетии) может означать:
1) cachet artistique, originalité, distinction, élégance, 2) mauvais genre, facilité banale (L. Larchey, 91);
anguer = 1) выходить замуж, женить, 2) повесить (Fr. Michel. Etudes sur l'Argot, 10)». Цыганский
язык, который вобрал в себя многие черты профессионального языка бродяг и конокрадов, близко
роднящих его с речью воров, отличается той же особенностью. К. П. Патканов в своем труде
«Цыганы» (СПб., 1887) пишет: «... нередко весьма разнообразные понятия выражаются у них
[цыган] одним и тем же словом; gadžó значит: не цыган, чужестранец, купец, крестьянин, особа,
человек, муж и пр., godi — разум, мнение, сердце, душа, мужество, воля, даже желудок, tin —
резать, жать, понимать, убивать, жертвовать, писать и пр.»
[20] Семантическая роль морфологического корня до сих пор еще мало изучена.
[21] Ср. из воровской песни «с гитарой звонкой под полою», где явно чувствуется игра на
двойном (обычном и воровском) значении слова «гитара».
[22] Тюркское происхождение слова «майдан», невидимому, все же ворами основательно забыто.
[23] Или «жэ».
[24] Словарь Попова (Киев, 1912), составленный в практических целях сыскной службы
и
посвященный «товарищам по мундиру», грубо искажает представление о воровской речи.
[25] Достоевским в «Дневнике писателя» за 1873 г. (Маленькие картинки, 2) приводится
интересный случай многозначности одного «неликсиконного» существительного, с помощью
которого поддерживается довольно сложный разговор между шестью пьяными. Характер
много
значности описанного слова, «до крайности к тому же немногосложного», поскольку это
выясняется из разговора пьяных между собой, близко напоминает эмоционально
полисеман
тичные слова воровской речи.
[26] Не этим ли путем шло создание и закрепление «пучков значений» первобытного языка.
Аналогия и здесь напрашивается.
[27] «Размерять красненькую» — означает пробыть в заключении половину из десятилетнего срока.
[28] Например, «Позовите сюда этого — длинного!»
[29] Часто даже просто к более дешевому.
[30] A. Featherman. Social history of the Races of Mankind. II div.: Papuo and Malayo-
Melanesians,
1887.
[31] R. de la Grasserie. Étude scientifique sur l'argot, P., 1907; Des parlers des différentes classes
sociales, P., 1909; Du langage subjectif, biologique, émotionnel et sociologique ou réverentiel..., P., 1907.
[32] В французском арго: bobe, bobine, calebasse, pomme, poire, urne, chou (см. Chautard'a
и др.).
[33] О целеустремленности в арго мы будем говорить в следующей нашей работе: «Эмоциональные
слова профессиональной речи».
[34] Ср. во французской языке так наз. expressions verbales.
[35] Примеры взяты у Chautard'a и Sainéan'a : упом. соч.
[36] Эти идиоматические выражения, однако, могут быть подвергнуты сокращению в речи.
Своеобразные сокращения характерны для современного состояния английского рифмического
жаргона, где каждое речение, как правило, состоит не меньше, чем из двух слагаемых. Сокращению
при этом подвергается та часть речения, которая рифмует с заменяемым словом. Речь, таким
образом, оказывается нарочито затрудненной. Вот образцы сокращений :
Основное значение
жаргона
Полное рифмическое выражение
Сокращенное слово рифм.
Brandy
Jack the Dandy
Jack
Gin
Needle and pin
Needle
Money
Bees and honey
Bees
(The Bookman, 1934, October, p. 33)
[37] Словарь Irwin'a также содержит 21 воровское выражение с предлогом «on», анало
гично
построенных.
[38] Есперсен подчеркивает экспрессивность речи в результате пропуска глагола (Philo
sophy of
Grammar, p. 311).
[39] См., например, воровские слова, попадающиеся в книге «Обстоятельное и верное
описание
жизни славного мошенника и вора Ваньки Каина». М., 1779 г.
[40] Те же названия, что и для «тайных языков», см. выше стр. 52.
[41] Здесь в смысле 'насильно'.
[42] См. сб. «Академия Наук СССР Н. Я. Марру» М.-Л., 1935.
[43] Функция коммуникации, общения предполагает в качестве своей основы понятие истинности,
некоего соответствия слова и факта. Этого понятия также не знает воровская среда. Для него слово
само по себе факт. О какой же соответствии может итти речь? Ложный сигнал для вора прежде
всего напрасный сигнал. Обман — это понуждение к действию, которое или напрасно, или
невыгодно. Восприятие воровского языка, а, следовательно, возможно, и языка первобытного, так
же естестренно и непосредственно, как восприятие крика, лая собаки, грохота обвала, стука в дверь.
Речь в этом случае не знак о факте, а сам по себе факт, не символ вещи, а сама вещь. Восприятие
примитивного человека не опосредственно» а непосредственно.
[44] Ch. Bally. Le langage et la la vie, P., 1913.
[45] В библиографию введены только те произведения художественной литературы (отмечены
звездочками), которые могут служить источниками при изучении арго. Довольно много
произведений художественной литературы, в которых попадаются воровские слова, перечислено у
В. Тонкова «Опыт исследования воровского языка», Казань, 1930. Приведенная литература не
является вполне исчерпывающей. Много заметок по арго рассеяно в провинциальной
периодической печати.
Скачать