И.Г.Порцевская (Сорокоумова) 2002-2008 г.г. Эта книга – не художественное произведение, а воспоминания о детстве, которое пришлось на тяжелейший период в истории страны 1937-1943 годы. Несмотря на испытания, выпавшие людям, в том числе и детям, книга содержит много светлых страниц, в ней много рассказов о счастливых мгновениях, добрых и удивительных людях, которые формировали характер автора воспоминаний и ее сверстников. Сестры Ирина и Ольга (в девичестве Сорокоумовы). 2005 год Свидетельство о рождении В папке старых документов хранится у меня невзрачная бумажка, пожелтевшая, подклеенная на сгибах, выданная ЗАГСом Володарского района города Ленинграда, свидетельствующая о том, что 20 апреля 1931 года на земле появился ещё один человек. Сейчас уже с трудом прочитываются и типографский текст и записи, сделанные фиолетовыми чернилами, но можно понять, что у Сорокоумовых Григория Ивановича и Надежды Ивановны родилась дочь. Это - я. И именно по этому поводу было выдано это Свидетельство о рождении. Много раз приходилось мне предъявлять этот документ в детстве: и при поступлении в школу, и при получении продовольственных карточек, и для прописки по месту жительства, и при получении редких посылок, и даже для записи в библиотеку. Бабушка берегла этот документ, складывала вчетверо и хранила в своём паспорте. И называла его « метрика». И очень боялась эту «метрику» потерять. Мы, люди 20 века, чрезвычайно зависели от таких бумажек-документов. Они безусловно нужны, но, к сожалению, ни один из них не определяет судьбу человека. Думаю, что истинным свидетельством о рождении человека является его вся последующая жизнь, в событиях которой сам человек не всегда волен. Зачастую они складываются неожиданным, абсолютно непредсказуемым образом, так, как получилось в моей жизни. Средняя Азия моего детства. Помню многое из моего раннего детства. Этому удивлялись и подтверждали мама и бабушка. Не всё, конечно, подряд, но отдельные эпизоды запомнились. Однажды, воспользовавшись тем, что никто за мной не следил, решила выйти за пределы тесного двора, где в это время играла с собакой. А та охотно показала мне, как это легко и незаметно сделать: мы пролезли через узкую подворотню и оказались на улице, и я за Шариком вбежала в соседний двор, вернее, пролезла таким же образом, как и вылезла из своего. И оказалась в совершенно ином нереальном мире – всё пространство вокруг было завалено свежими ветками шелковицы, по которым ползали, как мне показалось, громадные светлозелёные гусеницы, вырабатывающие шёлковые нити. О нитях я узнала, конечно, много позднее, но зрелище запомнила навсегда. Вслед за собачкой я проникла в хлев, где было темно и как-то полосато от света через щели стен и крыши. Где-то шумно вздыхала корова, она была очень спокойная и нестрашная. Подробнее познакомиться мне с этим животным не удалось – меня обнаружили и водворили туда, откуда явилась. Ругать меня не ругали, но приняли все меры, чтобы не осталось ни одной щели, в которую я могла бы просочиться. Мне 2 года. Экспедиция в соседний сад. Были и другие истории, запомнившиеся мне в три, четыре года, в пять лет, но более подробно и последовательно я помню себя шестилетней. 1936 год. Дом. Родители. Родственники. Знакомые. Шесть лет мне исполнилось в 1937 году. А начинался он благополучно и даже весело. К этому времени в жизни родителей произошли некоторые изменения, которые укрепили их служебное и материальное положение. Довольно долго они скитались по Средней Азии - это были Джаркент, Урда, Ургенч, Джалалабад, Чимкент и другие экзотические места южных республик СССР, их постоянно перебрасывали к местам эпидемий. У них не было своей и даже казённой (как раньше называли государственные) квартиры, необходимой мебели. Помню, для колыбели сестрёнки, которая родилась в 1935 году, приспособили большой фанерный чемодан. Возвращаясь из многочисленных экспедиций к очагам чумы, подвергаясь постоянной опасности заражения смертельной болезнью, отец мечтал о работе в научной лаборатории, где можно проверить свои наблюдения, исследовать то, что ещё казалось неясным в этом страшном заболевании. И вот, наконец, его назначают заведующим Киргизской республиканской противочумной лабораторией, предоставляют хорошую, хотя и служебную квартиру, и молодая семья начинает налаживать свой, теперь уже оседлый быт. Знавшие отца, Григория Ивановича, говорили, что он был хорошим организатором и уже опытным врачом-эпидемиологом, у него было много планов, как построить научную работу своего учреждения, улучшить условия труда и быта сотрудников. Строились новые помещения для животных (сусликов, сурков, морских свинок), расширялся автопарк, была получена земля под строительство аэродрома санитарных самолётов, закупалось новое оборудование и снаряжение для экспедиций. И, что особенно радостно было воспринято в коллективе, заложен фундамент жилого дома для сотрудников, по тем временам событие почти невозможное. У нас хранится фотоснимок – отец на стройке этого дома. Я с мамой. 1935 год. В 60-х годах мы приезжали с мужем во Фрунзе и побывали около лаборатории и, заглянули во двор ( дальше было нельзя - особо опасный объект) и один из работников, узнав во мне дочку своего давнего начальника, пригласил нас ночевать к себе, в тот самый дом, что построил Григорий Иванович. А ещё несколько лет спустя, наш владимирский отряд горных туристов высоко в горах ТяньШаня, недалеко от описанной Владимиром Солоухиным Прекрасной Адыгене , остановился в домике гляциологов. Всю ночь сидели у костра, а под утро от Миши Айзина (хозяина домика) узнали, что его семья живёт с того самого года в доме, который строил мой отец. А его родители были назначены сотрудниками противочумной лаборатории после ареста наших родителей. на строительстве дома. Отец на строительстве дома. В ауле – чума. Экспедиция. 1935 год. Статус республиканской лаборатории обязывал сотрудников лаборатории принимать участие в противочумных экспедициях не только в нашей стране, но и за её границами. Выезжали довольно часто и в Китай, и в Маньчжурию, и Кашгар. Привозили оттуда страшные рассказы и ещё более страшные фотодокументы. Уже гораздо позднее, после реабилитации, мама передала их в соответствующий отдел Министерства здравоохранения СССР. Экспедиция а Маньчжурию. Больные чумой. 1936 год. Эти смертельно опасные поездки хорошо оплачивались и нашим государством и тем, где им приходилось работать по ликвидации чумы. Таким образом, в семье появился материальный достаток, в доме появились вещи, приобретение которых раньше казалось почти фантастическим: добротный письменный стол, книжные шкафы, ковры, детские кроватки (уже было две дочери – Ира и Оля) и, что уж совсем невероятно, – пианино. В гостиной появился большой стол, венские стулья – в доме всегда было много народа – коллеги, сотрудники, работники наркомата, многочисленные родственники, которым помогали и которые регулярно приезжали погостить. Отец был весёлым и компанейским человеком (это даже и я помню), хорошо пел, играл на пианино и гитаре, около него всегда были люди. Среди гостей, как это ни странно, частенько бывали артисты местного русского драматического театра и даже цирка! Последнее явление я объясняю желанием полакомиться бабушкиными булочками, бубликами, пирожками. Она была замечательной кулинаркой, а вся семья славилась хлебосольством. Помимо необыкновенной вкусноты щей, вареников, пирогов, пельменей, салтисонов и многого другого из казацкой кухни, наша бабушка быстро освоила приготовление среднеазиатских блюд: плова, лагмана, дунганской лапши, шурпы, пресных лепёшек, они стали в нашей семье любимой едой. Хорошо помню завтраки. Утром, на открытой веранде они собирали всю семью и всех, кто в это время рядом находился. Стол заставлялся всякими вкусностями, на торце, где сидела мама, шумел самовар, окружённый несколькими заварочными чайниками (чай пили из пиалок), а в центре громадное блюдо с горячими баранками, душистыми, мягкими, с глянцевыми румяными боками. Это бабушка успевала напечь утром эти восхитительные изделия. Потом все разбегались по своим делам, а обедали и ужинали, где кому и как придётся. Появившийся достаток в семье, видимо, заставил отца вспомнить свою нелёгкую студенческую жизнь, и он сделал молодым родственникам мамы и своим любопытное предложение: он готов выделить стипендию тем из них, кто согласится учиться медицине. Согласились четверо: папины племянники Володя и Шура и мамины – Пётр и Женя. Все они, действительно, стали медиками, трое воевали на фронте, один из них Шура, молодой врач, погиб. Отец – студент Саратовского университета – крайний справа во втором ряду. Молодой врач Шура, погиб в 1941 году. Итак, 1937 год. 1 января начался необыкновенно и даже весело, как я уже говорила. Родители решили устроить праздник новогодней ёлки не только для нас, но и для детей всех сотрудников лаборатории. В большой комнате поставили громадную ель и украсили её такими замечательными игрушками, каких я потом никогда не видела. Мама и папа ездили по делам в Ташкент и оттуда привезли чемоданы ёлочных украшений, сладостей и игрушек. Всё это было развешано на ёлке, а когда праздник кончился, каждого ребёнка подводили к этому чуду и срезали ему ту игрушку, украшение, сладости, на которые он покажет. Конечно же, были хороводы, и чай с конфетами и пирожными, и самодеятельность. Олю, одетую в новенький зелёный костюмчик, поставили на стул, и она первый раз в жизни выступила с чтением стихов «Наша Таня громко плачет, уронила в речку мячик». А затем началась в общем-то обычная жизнь нашей семьи. В этом году у родителей было много командировок и просто выездов из города. Раза два мы все вместе съездили в Алма-Ату, где жила папина младшая сестра Анна Ивановна с мужем Дмитрием Егоровичем Кириным и двумя сыновьями, Володей и Александром, мы его звали Шурой. Они, с благословения моего отца, уже учились в Ташкентском мединституте, но во время нашего приезда были на каникулах. Окончили они институт в 1941 году и сразу были призваны в действующую армию. Выпускников оказалось во фронтовых частях так много, что вначале они с братом были определены рядовыми в пехоту и почему-то их, родных братьев, разбросали по разным воинским подразделениям. Долгое время спустя, когда Владимир был военврачом фронтового госпиталя, один из раненых, узнав его фамилию, – Кирин рассказал ему о страшной смерти Шуры: он был ранен в живот, а часть спешно отступала, идти он не мог, его волокли на себе товарищи, но, когда силы у них кончились, посадили под берёзу, прислонив к стволу, он просил застрелить его, понимая, что не выживет, рука ни у кого не поднялась, пообещали вернуться, зная, что не смогут этого сделать, и что умрёт он. Группа врачей на отдыхе в горах. Город Фрунзе. 1936 год. Дважды родители дважды выезжали в места эпидемий. Первый раз в Китай, второй - не помню. Но зато помню, как долго и тщательно готовились к экспедиции: из складов выносились кошмы, палатки, тулупы, халаты, комбинезоны, оружие, различное оборудование, которое может пригодиться в тех условиях пребывания, куда направлялись сотрудники лаборатории во главе с нашим отцом. Иногда при необходимости они нанимали лошадей и далее продвигались верхом. Входили в страшные селенья, где, как правило, все население было больно и умирало,заходили в жилища, подходили к умирающим, оказывали первую помощь, разбивали палатки срочной медицинской помощи и санпункты, с помощью которых уничтожали следы эпидемии. Поездку в Китай я запомнила потому, что из той поездки были привезены грамоты и медали от китайского правительства. Но мне придётся вернуться в 1937 год. В этом году родители впервые решили отдохнуть на местном курорте Иссык-Ата. Взяли и меня. Нас поселили в деревянном домике, который стоял очень высоко в горах. С веранды можно было обозревать окрестности. Собственно, видеть можно было только в одном направлении – вниз. Там располагался центр этого курортного посёлка. К нему вели многочисленные тропинки, по одной и спустилась без разрешения взрослых. И, если бы не старый киргиз, случайно оказавшийся рядом, я не смогла бы написать эти записки - на пути лежала кобра, при моём появлении она подняла голову и раздула щёки, приняв боевую позу. Меня это, к сожалению, не испугало, и я продолжала приближаться к ней. Вот тут-то меня и схватил за волосы старик и буквально отбросил с тропинки в заросли камыша, с его же помощью я оттуда и выбралась. А он прогнал её костылём, который был у него в руках. . Моё воспитание. Это лишь один случай моего вольного поведения. Были и многие другие - ушла без разрешения домой из семьи знакомых, куда меня привели в гости; заигралась в кузове грузовика и опомнилась тогда, когда машина оказалась далеко от города, и водителю пришлось возвращаться назад; а, однажды, выбежала из дома, видимо, когда открывали ворота для машины, и пошла, что называется, куда глаза глядят, и они привели меня на соседнюю улицу в типично южный двор, где все двери и окна нараспашку, где все про всех знают, где громко от одного конца двора до другого разговаривают взрослые, а детей так много, что я буквально остолбенела. Меня тотчас же окружили весёлая живая орава, стала тянуть меня в разные стороны, спрашивать о чём-то на непонятном языке. Привлечённый необычным гомоном вышел мужчина, нерусский, и велел привести меня в дом. Я оказалась в просторной комнате, пол которой был устлан коврами, а посредине на цветастой скатерти стоял казан с пловом. Кругом сидели взрослые, тут же уселись и дети, усадили и меня, показали, как правильно есть это национальное блюдо - руками. Они брали кушанье щепоткой и отправляли в рот, у многих по подбородку стекал жир. Под натиском гостеприимства попробовала тоже, но есть рукой мне не понравилось, тем более, что жир оказался на моей одежде. Потом кто-то из взрослых сказал что-то о докторе, я поняла только это слово, и хозяин, взяв меня за руку, повёл домой, а навстречу уже бежали двоюродные брат Пётр и сестра Женя. Видимо, это был тот случай, когда меня всё-таки хватились. Завтрак. Город Джаркент. 1933 год. Так получилось, может быть, из-за постоянных переездов, а потом уж по привычке, у меня не было подружек, были кратковременные знакомства с детьми знакомых родителей, то на ёлке, то в гостях, то на днях рождения. А чаще я была предоставлена себе самой и самым любимым местом игр были арыки. Эти замечательные, спасительные речки, наполненные весёлой журчащей, быстро бегущей водой текут во всех городах Средней Азии, по крайней мере в тех, где я была уже и взрослой. Меня всегда завораживала их текущая безостановочно, холодная вода. Я часами возилась в арыке, пуская кораблики из коры дерева, купая кукол, стирая их наряды, устраивая маленькие запруды. Меня с трудом отрывали от этих любимых забав, а папа вообще запретил подпускать меня к воде – они ведь пересекали большие территории, на их берегах стояли селенья, в них купались люди с разными болезнями, собаки и другие животные, стиралось белье и т.п. Но тем не менее, когда про меня забывали, я всегда была у воды. Курорт Иссык-Ата. 12 июня 1937 год. Вспоминая сейчас другие природные явления Киргизии, не могу не упомянуть о деревьях, которые долго мне казались единственными в своём роде, это пирамидальные тополя – они растут по бокам, по краям арыков. Тени фактически не дают, но стволы их просто произведения искусства – они светлые с множеством тёмных трещин самых разнообразных рисунков, мне они очень нравились. Во дворе у нас росли карагачи, было множество цветов, заботливо лелеемых бабушкой. Это с того времени я знаю и люблю петунии, душистый табак, бархотки, бальзамины, львиный зев, георгины. Вообще, в городе было мало зелени, если не считать парка и Дубовой аллеи. Но цветников было много. А за городом, в те редкие поездки, в которые брали и меня, я вспоминаю только одно растение, которое вызывало у меня жалость, - саксаул. Но зато в деревнях, которые окружали Фрунзе и в которых жили в основном русские и украинцы, был настоящий рай, буйно-зелёный рай, каких только деревьев здесь не было плодовых: и яблони, и груши, и сливы, и шелковицы, много винограда. Но более всех мне запомнились яблоки сорта апорт. Они стали навсегда моими любимыми. Природа Средней Азии благодатна, мне часто уже в 70-80 годы приходилось бывать вместе с нашим туристским отрядом во Фрунзе, Алма-Ате, Ташкенте, Душанбе, Ленинабаде, Фергане, да и многих других местах, для меня с детства родных, и каждый раз мы приходили в полнейший восторг от южных базаров, от этих гор арбузов, дынь, помидор, персиков, абрикосов, от самых разнообразных сортов винограда, инжира, барбариса, различных пахучих пряностей. И в те годы всё это было необычайно дёшево. Я опять далеко ушла от самокритики, от осуждения своего собственного поведения. Так вот, моя вольность заставила родителей озаботиться моим воспитанием. Правда, то, что специально никто не занимался мной. Не баловали, и, если не заболевала, что было очень редко, на меня просто не обращали внимания, я всегда была рядом и между взрослых, не приставала с просьбами или жалобами, всегда была занята своими делами. Слава богу, меня никогда не заставляли говорить, кого люблю больше - папу или маму, не заставляли учить стихи, читать и считать, чтобы хвастаться перед гостями. Никогда не озадачивались моей одеждой, мне очень, тогда и сейчас, нравилось, как я была одета. Примерно, раз в год приезжала к нам из Балашова папина сестра, Александра Ивановна, хорошая портниха, она и определила, что мне носить в жарком климате Киргизии. Раз навсегда она выбрала для меня ею придуманный костюм – комбинезончик типа купальника. Его было легко надевать и застёгивать на одном плече - я быстро научилась этому. По мере взросления изменялись только размер и ткань, из которого шилась эта удобная одежда. Для зимы у меня были шерстяные костюмы, почему-то всегда красные, и есть два снимка, где я сфотографирована в них. Всегда у меня была не нарядная, но удобная обувь: летом чаще всего сандалии, зимой для улицы – коротенькие ботики с бархатными отворотами. В редких случаях, когда надо было вести меня в гости, взрослые спохватывались – во что же её (т.е. меня) одевать? Даже простых платьев не было. Дело обычно кончалось тем, что мне завязывали бант на голове и надевали всё тот же комбинезон, в котором я чувствовала себя превосходно. И странное дело, никогда не завидовала другим девочкам, одетым в красивые яркие платья. И, однажды, уж не знаю кто, всё-таки решил приобрести для меня что-нибудь приличное. Кажется, это случилось после той памятной ёлки, когда родственники ( я говорю родственники, потому что, кроме мамы и папы, в доме обязательно кто-либо гостил – тёти, иногда сразу обе, племянники, конечно, бабушка) увидели, как нарядно и празднично одеты дети врачей, лаборантов, уборщиц и шоферов. И купили! Все годы после – лет до девяти – я мучалась, сердилась и капризничала, когда надо было надевать это нелюбимое мной платье. Оно было красное, из атласа, с длинными узкими рукавами, с отложным воротничком, с прямой юбкой и с напуском! Да ещё на внутреннем чехле, в котором я всегда при одевании путалась, руки попадали куда-то не туда. И это всех сердило. Как я его не любила, не могла дождаться, когда вырасту, и оно перейдёт к Оле. Кстати, Оле не пришлось его носить – в один из трудных и для этого подходящих моментов - бабушка продала его, вернее, сменяла на какую-то еду. С детьми цирковых артистов. Я – третья слева, в том самом комбинезончике. Город Фрунзе. 1936 год. Про меня часто забывали, занятые каждый своим делом. Племянники были молоды и у них были свои проблемы, бабушка постоянно находилась у плиты – я даже не помню её за столом. Папа, естественно, работой, которой он был очень увлечён. Мама тоже работала, была она молода и красива. Кстати, я вспоминаю хорошие времена, когда у нас месяцами жила одинокая женщина, у которой были какие-то квартирные неустроенности, она с охотой принимала приглашение, и, как я понимаю, за отдельную плату, шила маме оригинальные наряды. Тогда мне впервые в руки попали модные журналы. А она исполняла самые сложные мамины пожелания. Привозила с собой швейную ножную машинку, заваливала к моему удовольствию пол цветными лоскутами, и мы все сбегались посмотреть на новое мамино платье, – она вставала на стул, чтобы её было лучше видно. Она была всегда в центре всех домашних дел: её слушались и побаивались. Меня все звали Ира, никогда ласкательно, кроме одного дорогого мне человека - папы, если я оказывалась в поле его зрения, – что было архитрудно. За завтраком он читал газеты или обсуждал с кем-нибудь из присутствующих служебные дела или научные проблемы, потом надолго уходил в свою лабораторию, или уезжал из города, возвращался, когда я спала. Так вот, если я заболевала, или обнаруживалась у него в кабинете, или случайно попадалась во дворе, он меня называл именем удивительным - не знаю, откуда оно у него взялось,Ируся. Короче, родители спохватились, что я расту без должного воспитания и наняли учительницу музыки и немецкого языка Ядвигу Адольфовну (фамилии не помню, знаю только, что она была из политических ссыльных поляков, которых в Средней Азии было много). Я успела получить у неё несколько уроков. Я благодарна своей тёте Нюре, Анне Ивановне, папиной сестре, выпускнице Саратовского епархиального училища. Она, приезжая к нам в гости, небезуспешно прививала мне любовь к сказкам и русскому языку. При её содействии в доме появились мои первые книги в совершенно роскошных изданиях, с прекрасными иллюстрациями известных художников. Особенно я полюбила сказки Перро с рисунками Дюрера. Знала и любила их все. Также, как и сказки Андерсена, братьев Гримм, американские сказки дядюшки Римуса, многие русские народные сказки, сказки Пушкина, Ершова «Конёк-Горбунок». Читать начала рано. Тем смешнее выглядит эпизод из более позднего детства уже в Балашове. Слева направо: в первом ряду – мама, папины сестры Александра и Анна с мужем Д.Е.Кириным; во втором ряду – папа, сын тети Шуры - Георгий, сыновья тети Нюры – Владимир и Александр. Город Балашов. 1928 год. Оставшись наедине с уже прочитанными книгами, я стала просить тётю Шуру, папину сестру, записать меня в библиотеку. Она привела меня в клуб железнодорожников к знакомой библиотекарше Прасковье Фёдоровне, и та выписала мне мой первый читательский билет. Прасковья Фёдоровна сама выбрала и выдала мне первую библиотечную книгу – книжку-малышку, которая умещалась на моей ладошке, называлась она «Храбрый мышонок». Но вернусь во Фрунзе, к проблемам моего воспитания. Кто-то испугал родителей тем, что расту без общения со сверстниками, и они решили отправить меня в детский сад. Но я там долго не задержалась. Не умела спать после обеда, постоянно убегала в родной двор (детский сад был через дорогу), или часами играла с водой арыка, который находился перед домом. Воспитатели постоянно жаловались на моё поведение, в конце концов родителям надоело, и они прекратили этот эксперимент. Я опять могла пробираться в гараж, прокрадываться в кабинет отца (он был далеко от основных лабораторных помещений). Я рассматривала медицинские книги и журналы, графики температур, мне разрешалось посмотреть на какой-нибудь безобидный предмет под микроскопом, хорошо знала значение слов «автоклав», «шприц», «чума», «микробы», и многое из того лексикона, который был привычным для моих родителей и их коллег. Мне кажется, что у меня было хорошее детство. Я ничего не пишу о сестрёнке Оле. Она была настолько мала, что пока не занимала в моём мире места. Внимание взрослых чаще всего обращалось на неё, и в свободное время все заинтересованно обсуждали появление первого зубика, первого слова, первого шага. Болезни её не посещали, слава богу. В тот период я чаще всего помню её в кроватке.. Тысяча девятьсот тридцать седьмой год. Мне трудно вспомнить, в каком месяце происходило то или иное событие, скорее всего на исходе лета, мама уехала в Саратов на курсы в Санбакинститут, где, кстати, работало немало папиных однокурсников. Папа, видимо, был в экспедиции, так как у меня осталось ощущение семейной пустоты. Тётки уехали по домам, и с нами остались мамины племянники, Пётр и Женя. Пётр был ровесником мамы, работал в лаборатории и жил у нас. Он очень любил нашу семью, нашу общую бабушку, побаивался маму и был невероятно предан папе. Он сопровождал его во всех экспедициях и деловых поездках, выполнял нелёгкие обязанности фельдшера, лаборанта, фотографа, и когда было нужно, санитара. Именно благодаря ему, были зафиксированы многочисленные страшные эпизоды разгула чумы, которые они заставали в своих служебных путешествиях. Я помню многие фотоснимки зачумленных селений, людей, сидящих и лежащих по краям арыков, на приёме в медпунктах на уколах, на перевязках. Снимки язв бубонной чумы во всю спину. Фотографии были оформлены в альбомы, которые, как я уже упоминала, мама передала в Министерство СССР. Появился на короткое время отец, озабоченный вестями об арестах знакомых и о возможном своём. Мама находилась в Саратове, курсы её кончались в октябре-ноябре. А в сентябре открылась научная конференция в Алма-Ате, папе надо было быть там. Он, как всегда, остановился у сестры, Анны Ивановны, на улице Красина,17. Туда за ним и пришли. Он спал во дворе (было очень жарко), подошли точно, в доме даже и не узнали, что его забрали. Не дали взять с собой никаких вещей. И ещё долго ни мама, ни мы во Фрунзе не знали, что произошло. Тётка боялась прямым текстом сообщить об этом, в телеграммах, которые она послала нам, а потом и маме, были туманные фразы о болезни Гриши, о необходимости приехать. Мама, получив такое сообщение, поверила в болезнь, и далёкая от политики, занятая совершенно другими интересами, даже мысли не допускала об аресте. Но домашние, перепуганные валом событий, которые обрушились на них, неумелые, неопытные, испуганные посылали ей одну телеграмму за другой. Испугаться было нетрудно. Сообщение о том, что Григорий Иванович в тюрьме и объявлен врагом народа, повергло в глубокий шок нашу бабушку, да и всех родных. У бабушки с Гришей были особые отношения: они относились друг к другу с большой любовью и уважением. Папа очень маленьким остался без матери, а бабушка, наша дорогая бабушка, замечательный человек, была обделена любовью ближних. Итак, Григория Ивановича Сорокоумова, выпускника Саратовского университета, врача-чумолога, заведующего Киргизской республиканской противочумной лаборатории, отца двоих маленьких девочек, любящего мужа, надежду и опору многочисленных родственников, в сентябре 1937 года арестовали как врага народа. Как многих других, и его друзей, и коллег, и знакомых, и не знакомых, как неисчислимое количество граждан Страны Советов, которые, вдруг, стали почему-то опасными и неугодными для тех, кто правил тогда страной. Шла новая волна уничтожения, не побоюсь сказать, лучших представителей народа, наиболее энергичных, трудолюбивых, умных из самых разных слоёв населения страны. К сожалению, до сих пор находятся люди, и их немало, и не только далёкие от политики, которые считают, что раз сажали, значит виноваты. И это несмотря на открытые теперь архивы, на разоблачительные документы, множество других доказательств. Их не убеждают имена погибших в застенках тридцатых годов, в застенках советской власти! Даже таких людей, как академик Вавилов, маршал Тухачевский, заключение и эксплуатация под стражей таких ярких и талантливых представителей русского народа, как академик Королёв, Александр Солженицын, да и многих и многих других. Отец, Григорий Иванович, в лаборатории. 1936 год. Я узнала об ужасной смерти отца уже взрослой, и тогда же мне рассказали, наконец, кто он и откуда. До этого скрывалось всё, вплоть до самого факта его существования, так велик был страх перед той силой, которая не разбирается, кто прав, кто виноват, забирает жизни людей, не предъявляя им даже самых нелепых обвинений. Биография моего отца повергла меня в изумление, главным образом потому, что не могла понять, за что его - то? О разнарядках на аресты узнала гораздо позднее. И думаю, что нет ничего подлее и страшнее этого. Отец родился в 1898 году в деревне Молодёнки Аркадакского уезда Саратовской губернии в семье священника Ивана Сорокоумова. Его имя, также как имя своего отца, я нашла недавно в архивных списках Саратовской духовной семинарии. В семье было уже трое детей: две девочки Александра и Анна (16 и 12 лет) и мальчик Гриша (мой отец) 9 лет, когда родители умерли от эпидемии испанки, так, кажется, назывался тогда грипп. Было это в 1907 году. Близких родственников у сирот не было, и деревня (я навсегда благодарна этим деревенским мудрецам и благодетелям) решила доводить детей священника до ума своими силами. А решили они так: выучить для деревни свою портниху, и отдали Александру в обучение портняжному мастерству, свою учительницу – и отправили Анну в Саратовское епархиальное училище, а из Гриши решили сделать священника, и также отправили его в Саратов, где он учился сначала в школе, а затем в духовной семинарии. Сёстры успели выполнить волю взявшей их на свои хлеба деревни, а Григорий окончил семинарию в 1917 году. Маме 17 лет. Станица Тишанская. 1926 год. По трезвому размышлению, или по призванию – в Саратове прожил до этого восемь лет – он в этом же году поступил в Саратовский университет на медицинский факультет, который и закончил в сентябре 1925 года, получив удостоверение, по которому ему предоставлялось звание врача и право врачебной практики на всей территории РСФСР и Союзных Советских Республик (Удостоверение №2732 от 7 сентября 1925 года). Наверное, нет необходимости говорить о том, что учить себя ему пришлось самому, так как фактически помогать ему было некому: у сестёр были свои семьи и нелегкая жизнь, деревне было уже не до молодого священника, равно как и до молодого врача. Каждую весну, досрочно сдав экзамены, он уезжал на заработки, которые, слава богу, обеспечивали ему кафедры научного санитарно-бактериологического института, где работало немало выпускников Саратовского университета. Работал он в степных районах Поволжья, где водилось как раз большое количество грызунов, объект научного исследования. А затем его командировали в Царицынские степи, где он оказался на хуторах и станицах донских прихопёрских казаков. В одной из них и жила со своими родителями и сёстрами моя мама. Поженились они в 1926 году, когда Григорий Иванович получил назначение в противочумные пункты Средней Азии. Как сложилась их жизнь, я написала вначале. Отец не был никогда членом партии – никакой! Да и когда ему было! Начиная с 1917 года, он не имел ни дня отпуска: надо было зарабатывать на жизнь и хоть немного откладывать на учебное время. Его однокурсники, которые нашли нас в Балашове, рассказывали, что они все и течение учебного года не теряли ни одного дня для заработков: грузили на пристани, железной дороге, занимались репетиторством. Люди были молодые, надо было кормиться, платить за квартиру и одеваться. А затем началась ответственная и опасная работа по ликвидации одной из самых страшных болезней человечества. И вот спрашивается: за что? Арестовали, обвинили во всех смертных грехах и расстреляли без суда и следствия. Другая жизнь. Мама вернулась из Саратова, не кончив курсы. То, что она увидела по возвращении, не укладывалось в нормальном сознании: посредине двора были беспорядочно свалены домашние вещи. Их, буквально, выбросили, так как в нашей квартире уже жила семья нового начальника. Домочадцы ютились в углу двора, где стояла беседка, и где устроили постели для детей. Маме предложили немедленно убираться с территории секретного объекта. На неё обрушилась лавина забот. Но начала она с того, что срочно выехала в Алма-Ату в надежде добиться свидания с мужем. К большому удивлению ей это удалось. Зная, что его забрали безо всяких необходимых вещей, она, прежде всего, бросилась в магазины за покупками, и с двумя большими узлами приехала в тюрьму. Вещи приняли безо всяких ограничений, что, конечно, тоже удивительно, особенно потому, что отца на другой день расстреляли, а маме (на завтра) сказали, что его отправили по этапу. Она обрадовалась, что успела передать ему тёплые вещи, но до конца своих дней переживала, что среди множества покупок для него забыла купить ему папиросы! А он спросил её: принесла ли? А на возмущение мамы арестом, конечно, ужасно несправедливым, на её предложение хлопотать и добиваться его освобождения, он сказал, уже всё испытав и поняв, что ничего не надо делать, добиваться бесполезно, только нехорошее внимание к себе привлекать, а самое правильное – срочно уезжать из города, к сёстрам в Балашов или Тишанку, мамину родину. И ещё сказал страшное: после нескольких допросов он подписал все обвинения в свой адрес, в том числе и самые абсурдные. Я с сестрёнкой Олей. Город Фрунзе. 1937 г. Когда значительно позднее, в 1990 или 1991 году, я получила по запросу через КГБ личное дело отца, то там, кроме участия в преступной группировке, его обвинили в троцкизме, в шпионаже, во вредительстве и ещё в чём-то, что я не запомнила, так как была невероятно взволнована и под взглядом работника плохо понимала, что читаю. Во всей этой истории меня больше всего больно ударило сообщение о реабилитации в связи с отсутствием состава преступления. Мама вернулась во Фрунзе и начала срочно искать квартиру, тогда это было делом почти невозможным. Строительства жилья не велось, кроме частного на окраинах города, в центре города семье «врага народа» (фамилия была достаточно известная) никто бы не сдал. После долгих поисков маме удалось снять у приезжих людей комнатку с отдельным входом в саманном доме на самом краю города. Она привела в порядок квартиру, наняла извозчика и грузчиков и перевезла свою семью на новое место жительства. К вечеру кое-как устроили постели для детей. Как уж они устроились сами и уснули ли мы на новом месте в тесной комнатушке среди неразобранных вещей, я не знаю. Наутро проснулась, когда Оля ещё спала, а мамы и бабушки уже не было дома. Вышла в незнакомый двор, огляделась - прямо напротив наших дверей был маленький столик и скамейка, а за ними несколько абрикосовых деревьев. Не успела освоиться с новой обстановкой, как пришла мама. Оказывается они с бабушкой ходили на базар (так в Средней Азии называют рынки) и там растерялись, поэтому мама пришла, а бабушки ещё не было. Надо сказать, что никакого общественного транспорта в городе не было, все на любое расстояние ходили пешком, а вещи перевозили или на телегах, или на повозке с двумя колёсами, которая у многих, особенно в бедных семьях, была необходимым домашним инвентарём. Автомашины казались чудом, особенно легковые, посмотреть на них сбегалась обычно детвора со всех сторон. Они были только служебными и ездили в основном только по центру, по хорошим дорогам, не по асфальту (во Фрунзе его ещё не было) – по булыжнику. Маму увозят. Вероятно, мама решила, что настала пора ей самой заниматься детьми, и поэтому она усадила меня за садовый столик, положила передо мной тетрадь для рисования и предложила что-нибудь изобразить. Надо сказать, что для меня это была непосильная задача – мне никогда не приходилось заниматься рисованием, кстати сказать, и потом. Я начисто лишена способности к этому виду искусства. Но не успела мама рассердиться моей неумелости, как мы обе услышали необычный для окраинной улицы звук – звук мотора легковой автомашины. Это было необычно и страшно, мама поняла, что это за машина, и её тревога передалась мне. Мы замерли и недаром: машина остановилась против нашей калитки, и к дому подошёл человек, над калиткой возникла голова в фуражке с околышем, теперь уже всем знакомым – НКВД! Надо было (лучше не надо!) видеть в этот момент маму: она заметалась, не могу сказать иначе, как раненая птица. Прекрасно поняв, что всё-таки пришло неотвратимое, – она металась от меня к Оле (та ещё спала), была в отчаянии, что нет бабушки и нельзя ей сказать какие-то последние слова: она оставляла своих маленьких дочек на такую же, как и они, беспомощную женщину. А в это время человек, который приехал на машине, не входя во двор, сказал: «Мы за вами, Надежда Ивановна». Я представляю, как ей хотелось, чтобы это было недоразумением, верить, что она ещё вернётся сюда, и, может быть, чисто из суеверных побуждений или потому что её уже торопили, ничего не взяла с собой, кроме сумочки с небольшой суммой денег. И ушла с моих глаз молодая (ей было тогда 27 лет!), красивая, в туфлях на высоких каблуках и в лёгком летнем платье из лилового в крапинку сатина-либерти. Такой я её и запомнила, такой и вспоминала все девять лет, пока её не было с нами. Оказалось, что у этих людей осталась способность к состраданию: навстречу машине, в которой везли в заключение маму, шла бабушка, возвращаясь с базара, и мама попросила, чтобы ей дали возможность попрощаться. Водитель притормозил. Дорогу от тропинки, по которой шла бабушка, разделял большой арык, они не могли подойти друг к другу, и мама просто крикнула, опять же заклиная судьбу: «Не беспокойся, я скоро вернусь!». Бабушка всё поняла, и один бог знает, как она смогла дойти до дома, где её ждали внучки и забота о том, как ей жить дальше и что делать. Иная жизнь. Совсем одни. У нас начиналась совершенно иная жизнь. И посоветоваться ей было не с кем, ведь даже с соседями мы не успели познакомиться, а друзей и знакомых постигла такая же участь. Бабушка плакала, мы, глядя на неё, тоже, ещё не осознавая, что с нами произошло. А самое главное, никто не знал, что делать дальше. Что делать сейчас, нам подсказали соседки, которые через какое-то время, видимо, посовещавшись, решили придти к нам с такой необходимой помощью и участием. Они посочувствовали бабушке, заверили её, что она может обращаться к ним по-соседски за помощью, предупредили, что скоро приедут работники НКВД с обыском. Это были простые женщины, в прошлом, видимо, крестьянки, недавно переехавшие из деревни в город. И ещё они предложили бабушке, которая никак не могла собраться с мыслями, необычную операцию: унести ценные вещи к ним до обыска, а когда уедут, принести обратно. Бабушка после некоторого раздумья согласилась, и они охапками стали выносить из нашей комнатёнки дорогие вещи: ковры, отрезы тканей, одежду, папино охотничье ружьё, новое постельное бельё и даже патефон (он ещё долго был с нами). Бабушка рассудила просто – так и так вещи пропадут, пусть уж лучше людям достанутся. С обыском, действительно, приехали, пересмотрели всё, что осталось, и лучшее из того, забрали. Правда, мужские вещи забрали все. Я даже помню поразившую меня запись в описи вещей, которые они конфисковали: мужские носки – 4 пары новых, мужские носки - 6 пар ношеных и т.д. Зачем им ношеные? Опись эта долго хранилась у нас, но, когда мы решились написать заявление о возмещении незаконно изъятого при незаконном аресте (это было уже в 90-х годах), нам посоветовали обратиться к правительству Киргизской республики. Оттуда нам ответили, что у них нет договора с Россией по этому вопросу и возвращать семьям бывших репрессированных, хотя и реабилитированных, они ничего не намерены. Но самое главное и замечательное заключалось в том, что уже в темноте, когда работники НКВД уехали, женщины принесли все вещи назад. Для меня это был первый яркий пример людской бескорыстной доброты. Потом я ещё много раз встречалась с прекрасными людьми и их поступками, которые для человека просто необходимы, иначе просто невозможно было бы жить на белом свете. Ночью, я думаю, бабушка не спала, но на утро её обступили повседневные неотвратимые заботы: кормить внучек, решать, что делать дальше. Так же, как и мама, она, прежде всего, решила попробовать получить свидание с дочерью. Но, сколько она ни старалась (скорее всего, от неопытности и непрактичности), у неё ничего не получилось: её не допустили. И, когда она уже пришла в полное отчаяние, неожиданно к нам пришла незнакомая женщина с запиской. Маме как-то удалось познакомиться с человеком, который свободно общался с членами своей семьи, и он предложил свою помощь (опять совершенно бескорыстно). Мама писала, чтобы мы доверились этой женщине, она с сыновьями нам поможет, и собирались, как можно скорее уехать из Фрунзе, так как её предупредили, что детей заберут в детский дом. Для бабушки это было смерти подобно - она не мыслила для себя разлуку с внучками, да и детский дом представлялся чем - то ужасным. Так мы стали собираться в дорогу. Бриллиант. Флай. Тарас Иванович. Но прежде я должна рассказать ещё об удивительной и прекрасной истории, которая с нами произошла до отъезда. Я говорю об истории, на самом деле их в один день случилось несколько. Но сначала я должна вернуться в недалёкое прошлое. В поисках квартиры мама, когда вернулась в свою опрокинутую жизнь, решила обратиться к моей учительнице немецкого языка Ядвиге Адольфовне, надеясь, что эта женщина не отвернётся от неё, а, может быть, и поможет. Жила она на восточной окраине города в массиве маленьких саманных домиков городской бедноты. Вдвоём с мужем. Мама взяла меня с собой. Супруги приветливо встретили нас и пригласили в свою крохотную квартирку. Мама долго рассказывала хозяйке про свои злоключения, а её муж повёл меня в уже осенний сад (был октябрь) и стал угощать оставшимися на ветвях яблоками и сливами. Затем мы вернулись в дом, и тут мама, собравшись уходить, вдруг заметила, что из её перстня выпал бриллиант. Все бросились его искать, ползали по полу, меня затолкали под диван, надеясь, что он туда закатился. Но тщетно! Бриллианта не было нигде. Мама подумала, что это пустяк по сравнению с тем, что случилось с нами, успокоила добрых людей, решила, что она потеряла камень где-то в другом месте, просто не заметила раньше. И мы ушли. Хотела сказать домой, но его не было. А затем случилось то, что случилось. Итак, мы собирались в дорогу, бабушка оформляла какие-то справки. А напоследок решила навестить и попрощаться со своим приятелем, бывшим нашим дворником, Тарасом Ивановичем, не отвернувшимся от нашей семьи в трудный час. Он, может быть, и хотел бы помочь, но его уволили немедленно и запретили появляться на территории учреждения, и он, буквально, исчез из поля нашего зрения. Я думаю (может быть, совершенно неправильно), что у него тоже была опасность быть арестованным, потому что непонятно, как он, украинец преклонных лет, оказался в далёкой от его родины Киргизии. Никогда, и никто, и он тоже, не говорил о его семье, или хотя бы о дальних родственниках. Отец как-то сказал, что Тарас Иванович – одинокий человек, жить ему негде, и разрешил поселиться в служебном домике. Кстати, для работы это было очень удобно – он всегда был под рукой и днём, и ночью, и всем помогал. И бабушке тоже. Был человеком скромным и немногословным. Любил меня, приглашал в гости в свою каморку и угощал самым вкусным, по его мнению, приговаривая, что такого дома у нас нет. Такого, действительно, не было: сапожным ножом он отрезал большой ломоть от чёрного-чёрного хлеба и намазывал его жидким топлёным маслом, которое хранилось у него за печкой в бутылке из-под водки, заткнутой старой газетной затычкой. Это было невероятно вкусно! А, однажды, в день моего рождения, он пригласил меня в магазин и предложил купить, всё, что я пожелаю. Я была в восторге – никто не делал мне таких подарков - и выбрала большую, с маленькое блюдце, брошку в железной оправе, в центре которой красовалась аппликация из двух ярко-красных вишен. Тарас Иванович с лосёнком. И, вот, бабушка решила найти Тараса Ивановича, сокрушаясь о его дальнейшей судьбе, – идти, как мы уже давно поняли, ему было некуда. Уж кого она расспрашивала, у кого узнала, где его искать, не знаю, но в последний день перед отъездом мы пошли с ним прощаться. Этот последний день был как сплошное чудо, правда, не совсем доброе. Наш путь пролегал по самой красивой аллее городского парка - Дубовой. Мы и раньше, в хорошие времена, часто гуляли там. А в этот раз, не успели ступить под сень высоких тенистых дубов, как на нас налетела собака. Она громко лаяла, прыгала и лизала меня в лицо. Бабушка первой узнала папину любимую охотничью собаку, длинноухую, белую в чёрную крапинку. Звали её Флай. Я тоже узнала её, стала обнимать и целовать. Но наше прекрасное и неожиданное свидание было прервано громким окриком: «Флай, назад!» Это спешил к нам, не желая допускать таких воспоминаний для теперь уже своей собаки, новый хозяин. Видимо, мама, не зная, что делать и как быть с этим чудесным животным, вынуждена была продать его. Я не знаю, была ли собака Он или Она. Новый хозяин, незнакомый нам человек, был очень рассержен и увёл силой за ошейник Флая, который всё оглядывался, взвизгивал и лаял. Это событие взволновало нас с бабушкой до слёз, она, конечно, вспомнила Гришу и всю нашу поломанную жизнь, а мне жалко было собаку, и в ушах ещё долго звучал её жалобный визг, которым она (он?) прощалась с нами. Но нас звал длинный путь, который был известен только бабушке. Мы прошли с северной части города, где находилось наше жильё, до южной. Здесь город дошёл до речки Лебединовки, которая то разливалась и становилась непроходимой, то мелела так, что можно было легко по камушкам перейти на другую сторону. А сама река текла под небольшой горой. Вот к этой горе мы и шли. Гора горя. То, что мы увидели и узнали, не поддаётся никакому описанию, во всяком случае, я, наверно, не смогу словами передать своё впечатление от жилища Тараса Ивановича. Оказывается, он жил в этой горе, вернее, в норе, вырытой в горе. И он был не единственным. Весь довольно крутой склон, обращённый к городу и реке, был буквально изрыт норами-землянками, в которых жили не животные! Люди! Тарас Иванович издалека заметил наши смешные и знакомые фигуры и вышел нас встречать, и провёл в своё обиталище. Я не преувеличиваю – это была настоящая нора, только для человека. Стены, пол, потолки всё было земляным и чёрным, дверь завешана какой-то тряпкой, а для воздуха и света в наружной стене было проделано бесформенное отверстие. В этом помещении, если можно так сказать, стоял сколоченный из ящиков топчан – единственная «мебель» старика. Вид у Тараса Ивановича был просто убитый, я даже не представляю, как он жил, на какие средства и чем питался? Эти вопросы ко мне пришли гораздо позднее, а тогда я была просто ошарашена тем, что увидела. Бабушка принесла ему пирожков (как знала! А может, и знала). Ни воды, ни уборной, конечно же, не было - за всем этим, видимо, приходилось спускаться к реке, а это довольно низко, далеко, по узеньким тропкам, проложенным от норы к норе к реке такими же бедолагами, как и Тарас Иванович. Кстати, обиталище ему от кого-то досталось. В городе это место называлось Крепостью. Интересно, сохранились ли какие-либо следы этих жилищ до нашего времени? Старики побеседовали, поплакали и расстались навсегда. Домой мы возвращались к вечеру и опять шли по Дубовой аллее. Но день чудес, оказывается, не кончился, и нас окликнула какая-то женщина. Когда мы остановились, она бросилась нас обнимать и целовать, приговаривая, что с ног сбилась, нас разыскивая уже много-много дней, и, слава богу, хоть случайно, но, наконец-то, наконец-то, встретила нас! Это была Ядвига Адольфовна. Оказывается, что через несколько дней после нашего с мамой ухода, днём, вдруг, что-то ярко сверкнуло снизу в луче солнца, случайно упавшего в щель в полу – провалился-таки бриллиант под пол! Поэтому мы его не нашли сразу: был вечер и не было солнца. Супруги подняли доску в полу и вытащили злополучный камень. Теперь оставалось вернуть его хозяйке, но никто не мог сказать, куда мы переехали. И вот, наконец, случайная встреча. Надеясь именно на случай, Ядвига Адольфовна носила драгоценность с собой и здесь же нам его торжественно вручила. Мы опять плакали, теперь уже с ней вместе, опять прощались, как с Флаем, как с Тарасом Ивановичем. Да и с городом. Следующий раз в этот город я попаду через двадцать с лишним лет, в 1961. А сейчас нам предстояла долгая дорога в Россию, в город Балашов. Мамины истории. Прежде чем рассказать о наших приключениях в городе Балашове, я хочу поведать о том, что вспоминала мама, когда вернулась из ссылки. Правда, вспоминала неохотно и редко, но несколько рассказов её врезались в мою память. История первая. Попутчики. Растревоженная телеграммами из дома, мама, наконец, решила вернуться домой во Фрунзе, не кончив курсы, несмотря на попытки папиных однокурсниц удержать её до окончания (оставалось две недели). Билет купила в последнюю минуту и в купе зашла, когда там уже расположились попутчики. Это были двое мужчин: один очень важный, респектабельный, средних лет, второй совсем молоденький симпатичный мальчик. Они предупредительно вышли из купе, дав возможность маме переодеться и приготовиться к дальней дороге. Сами они уже были в спортивной одежде. Очень быстро мама оказалась в центре внимания обоих мужчин. Как это часто бывает в дороге, поделилась своими заботами. И старший попутчик произнёс фразу, которую мама вспомнила очень скоро, как только узнала правду. Он спросил её: вы верите, что это болезнь и не допускаете, что это может быть чтонибудь другое? Но тогда мама не допускала. За разными разговорами, игрой в карты и прочими вагонными занятиями приехали во Фрунзе. Спутники дали возможность маме первой подготовиться к выходу, а затем пошли переодеваться сами. Вышли из купе мужчины в таком виде, что впервые за дорогу мама почувствовала смутную тревогу: старший был в форме НКВД, причём, видимо, большого чина, а младший просто в военной форме, скорее всего, подумала она, адъютант. Из вагона они вышли первыми, а через несколько секунд младший вернулся, якобы за забытым чемоданчиком (он, действительно, лежал на второй полке) и сунул маме в руку бумажку, шепнув: «Пригодится». Думая, что это намёк на свидание, так как в записке был телефон и имя, мама, не придав этому никакого значения, машинально сунула её в карманчик дамской сумочки, которую она в это время держала в руках, приготовившись выходить из вагона. Через короткое время, войдя во двор своего дома, она вспомнила слова нкавэдешника… История вторая. Ни от сумы, ни от тюрьмы… Элиза Вайль. Думала ли когда-нибудь моя своенравная, гордая (казачка!) мама, что ей придётся оказаться в тюрьме? Но вот оказалась. Вначале всех, за этот день арестованных, заперли в большой камере, где почти не было сидений. Когда её втолкнули, некоторые не выдержав уже сидели на грязном полу. В помещении стоял невероятный шум – возмущались, плакали, обсуждали происшедшее. А где-то в стороне стонала женщина и просила позвать доктора. Люди подходили к ней, но ничем существенно помочь не могли. Лекарств ни у кого не было, да и неизвестно, что с ней происходило – боли были внутри, похоже на язву желудка, а, может быть, аппендицит? Все по очереди подходили к двери, колотили в неё, просили прислать доктора, или забрать в медпункт. Но никто не спешил придти на помощь. Стоны становились всё громче, мучения невыносимыми. Медицинские работники, которые там нашлись, определили прободение язвы желудка. На стуки никто по-прежнему не отвечал. Чувствуя, что её ничто и никто не спасёт, что конец её приходит, несчастная стала громко выкрикивать имя своей дочери, чтобы запомнили, чтобы сказали ей. Мама до самой своей смерти помнила это имя – Элиза Вайль. Узнала ли когда-либо Элиза о страшной смерти матери? История третья. Уголовницы и политкаторжанки. Наконец, наступила какая-то определённость: их стали распределять по камерам. Мама попала к уголовницам. Их было много. Место ей отвели рядом со старостой. Та немедленно начала её расспрашивать: кто она, что и откуда. Ответить было нечего, маму посадили без каких-нибудь обвинений, суда (их так и не было за все годы заключения). К удивлению, преступница отнеслась к маме милостиво, разрешила сесть рядом и рассказать о себе. Рассказывая, мама всё время плакала - о брошенных детях, о муже, обо всей своей поломанной жизни, ещё не зная, не представляя, как у всех них всё сложится. Так как у неё не было с собой вещей, уголовница посоветовала попроситься у надзирательницы в тюремную лавчонку. И это было первой удачей на этом страшном этапе. На молоденькую, красивую, заплаканную маму обратил внимание продавец, сам заключённый, но поставленный начальством на эту работу. Узнав её историю, обещал помочь. И помог. Да ещё как! Это он переслал мамину записку бабушке со своей женой, а та прислала на помощь бабушке своих сыновей – юношей по 16-17 лет, они забирали нас подкормиться в свой сад, позднее купили билет до Балашова, помогли собрать вещи и отвезли нас вместе со скарбом на вокзал и посадили в поезд. Я их никогда не забываю. Видимо, мама вызывала какие-то хорошие чувства у людей, так как, несмотря на более или менее сносную обстановку в уголовной камере, надзирательница пообещала перевести её в другую, где ей будет получше. И, действительно, вскоре мама оказалась в небольшом помещении, где находились всего две заключённые. Они приветливо встретили новую соседку, и узнав, что она по делу мужа, т.е. политическая, рассказали ей, что они из того же лагеря. Они были в прошлом революционерками, не раз отбывали каторгу в царских тюрьмах. Политкаторжанки, одним словом, борцы за установление справедливой власти, теперь уже пострадавшие по воле своих соратников по партии. Глубоко оскорблённые, они стоически, несмотря на возраст, переносили тюремные лишения. Успокаивали маму, рассказывали ей истории из своей жизни, пытались привить ей интерес к политике, убеждали, что их заключение – ошибка, в которой «товарищи» скоро разберутся. Мама оттаяла душой в их обществе, собственное несчастье и несправедливость показались ей несколько полегче и временными. Знала бы она, какой очередной сюрприз готовит ей судьба! Наступил ноябрь, и в камерах стало нестерпимо холодно. Мамино положение казалось почти безвыходным. Тёплых вещей с ней не было, да и вообще никаких. То, что называлось одеялом, совершенно не согревало. У опытных пожилых её соседок была какая-то одежонка. Мама неожиданно вспомнила о той бумажке, которую ей сунул молодой попутчик. И, опять же, через тюремного лавочника попросила бабушку найти её и позвонить. И спросить, и попросить, если есть такая возможность, помочь передать ей в камеру тёплые вещи. И когда бабушка позвонила, тот немногословно тотчас же согласился, запретив звонить в другой раз, и, вообще, забыть номер его телефона. Назначил встречу в глухой улочке, и бабушка передала ему тяжёлый чемодан с разными тёплыми вещами: и пальто, и обувь, и даже одеяло, моё детское на лебяжьем пуху. Удивительно, но все эти вещи мама привезла с собой обратно, они хорошо послужили во всех страшных местах, где ей пришлось побывать, а я донашивала пальто и долго ещё укрывалась побывавшим в заключении одеялом. В один из промозглых дней открылась дверь камеры и надзирательница ногой втолкнула мамин чемодан. Радости мамы не было конца! За этим она не заметила, как посуровели её соседки, им давно уже не нравились её сравнительно частые отлучки в тюремную лавку, казалось невероятным, что лавочник просто так передавал домой записки. А тут ещё и полный чемодан теплых вещей. Выглядело это и впрямь подозрительно, и мамины объяснения казались неубедительными. Отношения в камере стали весьма прохладными. Маму это очень расстраивало. Но вскоре объявили, что её отправляют по этапу. С этим злополучным чемоданом она вышла из камеры, провожаемая более чем холодно. Везли их, конечно же, в товарных вагонах, неизвестно сколько и неизвестно куда. Оказалось, в Новосибирск, в тамошнюю пересыльную тюрьму, куда добрели в колонне поздно ночью. На громадном плацу их выстроили в одну шеренгу, и началась долгая перекличка, передача личных дел и переход на другую сторону названных. Когда дошли до маминой фамилии, произошла заминка, её оставили в прежнем строю. А когда, всё закончилось, её с сопровождающим отправили опять же пешком на вокзал и отправили обратно. Оказалось, что она прибыла без сопровождающих документов. И через какое-то время изумлённым взорам почтенных каторжанок предстала их бывшая соседка. Что они могли подумать о ней, можно только догадываться. И подумав, решили объявить ей бойкот. Об этом периоде своей жизни мама вспоминала как о самом тяжёлом. Благо, вскоре её вызвали на очередной этап. И в этот раз это была опять Средняя Азия, сначала Акмолинск, затем Караганда. История четвёртая. Алжир и Жанна-Арки. В Акмолинских лагерях она пробыла недолго. Женщин там было очень много, со всех концов страны. Многие выглядели весьма экзотично: в вечерних платьях, в туфлях на высоких каблуках, с маникюром на руках. Знакомых среди них не было. Их поселили в дощатых бараках с длинными нарами по стенам, посредине стояло много столов, как оказалось специально. В первый же день опросили всех, кто умеет вышивать. Мама умела и оказалась за этими столами. Их снабдили иголками, нитками, скроенным материалом, и долгими часами с перерывами только на еду - они вышивали для продажи через торгсины скатерти, дорожки, салфетки, саше, диванные подушки. Женщины учили друг друга разными швам, и потом мама учила нас с Олей вышивать и стилем «ришелье», и «рококо», и ажурной вышивке, и художественной. Кроме того они вязали крючком воротнички и манжеты. Всё это шло на государственную продажу. Попасть на работу в барак было удачей. Куда печальней сложилось заключение других - жён крупных начальников, писательниц, артисток, служащих. Им приходилось заниматься самой чёрной работой по лагерю, делать, что заставят. Были и трагические случаи – по весне часть из них поставили на косьбу! Немало сухожилий было перерезано острыми косами. Многие женщины оказались неспособны к тяжёлой и непривычной работе. Летом неожиданно часть заключённых, в том числе и маму, отправили в другое место. Вывезли их в голую степь, огороженную на большом пространстве колючей проволокой, и сказали: теперь здесь будете жить, устраивайтесь. И эти городские женщины начали обустраиваться. Сначала вырыли землянки, затем им всё-таки построили бараки, в которых они уже сами оборудовали и столовую, и кухню, и медпункт, и прачечную, и склады, и загоны для овец (уж не знаю, откуда они у них появились). Одни, без мужчин, они каждый день совершали, кажется, невозможное. И так много лет подряд, по крайней мере, мама восемь лет только в этом степном самодельном поселении, которое в наших письмах именовалось «Жана-Арки». И все эти годы мы писали письма по адресу: Казахская ССР, Карагандинская область, Долинское отделение Жана-Арки. Я много раз воображала себе эту Жана-Арки (название завораживало), много раз бывала потом в Казахстане, но приехать и посмотреть, что это такое, не решалась. Там у мамы появилось много знакомых, настоящих подруг, с которыми она поддерживала почти родственные отношения, включив и нас в эту орбиту. И, когда мама поселилась в Подмосковье, все они постоянно съезжались у неё, в промежутках переписывались. И постепенно уходили в мир иной, унося с собой тот жизненный опыт и память о событиях, которые даются далеко немногим. И Слава Богу! Кое-что из других историй. Помню ещё какие-то другие, но уже не истории, а отдельные впечатления. Первый мужчина, которого они увидели за много лет, был начальник колонии по фамилии Фатеев. Ему я в своё время писала письма с просьбой пересмотреть своё решение о задержке из заключения мамы. Дело в том, что после войны начальникам разрешили по собственному усмотрению изменять сроки освобождения. Как мне объяснили, это называлось «наложить срок ограничения» Не знаю, подействовали ли мои письма (скорее всего нет), но срок задержки сократили, передержали только на год. Мама, наконец, вернулась. 1946 г. Потом к ним в колонию по непонятной причине прислали заключённого – известного московского врача, пожилого профессора Гурвича. Он после освобождения работал главным врачом одного из подмосковных санаториев и стал одним из первых, которых коснулась вторая волна беспричинных повторных арестов. Ещё помню своё удивление от того, что я не увидела ни у одного человека, вернувшегося из ГУЛАГа, озлобления или желания отомстить. Бывшие партийцы не потеряли веру в партию. И, что меня особенно поразило, что они, названные женами врагов народа, в заключении отмечали все советские праздники, становились на ударные вахты, участвовали в весенних и осенних спортивных кроссах. И за все долгие годы после освобождения никогда никаких рассуждений о политике. Довольно быстро освоились в современной обстановке, следили за всем происходящим в мире, много читали, ходили на вернисажи. Все устроились на работу. Мы снова вместе. 1949 г. И ещё я запомнила страх, панический страх, который поселился в нашей семье после того, как начались повторные аресты в 1947 году. Мама получала письма от своих друзей, которые сообщали ей об очередных арестованных. Защиты от этого не было, оставалось только ждать. То ли везение, то ли тот факт, что мама поселилась в маленьком городке и даже посёлке, да и работать устроилась не в государственную, а в ведомственную поликлинику (железнодорожную), но на этот раз судьба сжалилась над ней, и никто её не потревожил. А вот о судьбе маминой приятельницы – Эсфири Иосифовны – надо рассказать обязательно. История пятая. Повторные аресты сороковых годов. Эсфирь Иосифовна и Николай Иванович. Это она, Фира, как её называла мама, надоумила меня написать письмо начальнику Долинской колонии, в состав которой входила Жана-Арки, Фатееву о том, чтобы пощадил заключённую Надежду Сорокоумову и отпустил её к детям, к двум её дочкам. Лично познакомилась я с ней значительно позднее, наверное, году в 1954 у мамы в Болшеве Московской области. А с нашей мамой они вместе бедовали в Казахстане, в Карлаге, в этой самой Жана-Арки, когда очутились вместе с другими посреди огороженной колючей проволокой степи. Вместе обустраивали свой быт: мама – медпункт, Фира – подобие аптеки. Была она провизором в прежней жизни. Они дружили, хотела сказать втроём, но это неправда, так как с третьей женщиной у мамы была взаимная неприязнь. А та, её звали Марианна Герасимова, работала в аптеке санитаркой, гражданской профессии у неё не было. Была она замкнутой, даже угрюмой, с людьми общалась трудно, была из тех редких, кто не мог простить своего несправедливого ареста и безрадостно ждала окончания своего заключения. Фира освободилась раньше мамы. И поспешила в Симферополь, где в семье младшей сестры её ждала мама, которая целыми днями в последний год Фириного заключения не отходила от окна. Радости, казалось, не было конца, но она оказалась недолгой. Семья сестры не хотела, чтобы Фира оставалась в их доме, надо было что-то предпринимать, как-то устраиваться на работу, искать квартиру. Но самой решать, как жить дальше ей не пришлось. В один из ближайших дней Эсфирь Иосифовна пошла в магазин за продуктами, там к ней подошли люди в штатском и предложили пройти с ними. И через короткое время она вместе с десятками других людей оказалась в подвале центрального кинотеатра города, совсем недалеко от дома. Сообщить же домашним не было никакой возможности. В толпе растерянных, расстроенных людей носилось кем-то сказанное: начались повторные аресты. Ночью их вывели на вокзал, опять посадили в товарные вагоны и повезли в неизвестном направлении, ничего не объясняя. Очередным этапом путешествия оказалась пристань на очень большой реке - оказалась Енисей - погрузили на баржу и отправили на Север. От этой неизвестности и теперь уже казавшейся вечной безнадёги было всё равно. Мучала только мысль о маме: как она там? Что подумала? Как узнала? Как перенесёт новую разлуку. Она и не перенесла, вскоре после повторного ареста Фиры она скончалась от сердечного приступа. Но Фира ещё долго об этом не знала. На барже их было человек триста, но ни одного знакомого. Словом перемолвиться было не с кем, люди, удручённые своим положением, замкнулись, ушли в себя, каждый думал, что это конец. В один из дней к ней подошёл мужчина и спросил: Вы Эсфирь Иосифовна (фамилии я не помню)? Жена первого секретаря Киевского горкома партии? К тому времени муж Фиры был уже расстрелян как враг народа. Сам же он назвался Николаем Ивановичем Воротынцевым, бывшим ректором Киевского Государственного университета. Он знал мужа Эсфирь Иосифовны в былые времена. Так появился в жизни Фиры человек, с которым можно было хоть словом перемолвиться, поделиться своими тревогами, предположениями об их дальнейшей судьбе. Дальнейшая их судьба оказалась гораздо горше, чем они в самых мрачных красках её предполагали. Их везли на север и где-то там высадили на неведомый берег. Между берегом и тайгой приютилась довольно большая деревня. Конвойные высадили привезённых с баржи, разыскали старосту, растолковали тому, что теперь забота о сосланных лежит на нём и отбыли восвояси, ничего не объяснив несчастным. Кое-как распределили всех по избам. У абсолютного большинства не было документов, необходимой одежды, а главное, неизвестно, как они будут жить. За постой, за продукты, естественно, надо было платить, а работать негде. Кое-кто нанялся в батраки к хозяевам, а остальным хоть помирай. Они и помирали. За короткое время от трёхсот человек остались считанные единицы. Коренные жители деревни, оторванные от каких-либо признаков цивилизации: не было ни газет, ни радио, ни церкви, были людьми суровыми, немилосердными, фактически без помощи государства обеспечивавшие себя необходимым в жизни. Они не хотели брать на своё иждивение стольких ртов (ссыльных было едва ли не больше, чем деревенских), да и боялись – привезённые к ним люди были им непонятны, тем более что многие из них в сельской жизни ничего не смыслили и физическим трудом не занимались. Кроме того, все они были сломлены духом вторым необъяснимым арестом. Николай Иванович Воротынцев, несмотря на то, что был человеком интеллигентного труда, учёный, в ту ещё пору имел учёную степень доктора биологических наук, да ещё ректор крупнейшего украинского вуза, был одним из немногих, кто сумел приспособиться, выжить и, фактически, спасти Фиру. Они не потерялись в этом селе, их потянуло друг к другу отчаяние, в их отношения закралась маленькая надежда. Николай Иванович, оказывается, владел сапожным ремеслом – подшивать валенки, другую обувь, даже шить пытался незамысловатые чуни для селян. А открытый приветливый характер расположил к нему местных жителей. Весной и летом он становился незаменимым консультантом по посадке многих сельскохозяйственных культур. Разработал на краю леса делянку, и они с Фирой выращивали и лук, и картошку, и выживали в тех условиях довольно сносно. Поселились вместе, и, объединенные общими обстоятельствами, стали жить как муж и жена. Чувства их были ясными и глубокими, они уже не могли просто быть друг без друга, понимая, что их любовь - последняя пристань. Правда, Николай Иванович в редкие часы откровенных разговоров предупреждал Фиру: если вдруг случится невероятное, и их освободят, он будет обязан вернуться в свою семью, где его много лет ждала жена и двое дочерей. Она, бедная, знала, что он так и поступит, и для неё свобода обещала беду, потерю любимого человека, одиночество, пустоту в жизни. И свобода пришла. Когда умер Сталин и что, вообще, он умер, они не знали. Только в один из дней опять причалила к берегу баржа, остатки ссыльных согнали во всегда пустующий клуб и объявили, что могут они убираться куда хотят. Все, кто мог и хотел, погрузились на баржу и отправились в обратный путь. Куда было ехать Фире? Вспомнила, что в городе Фрунзе живёт и работает родной брат матери, решила ехать к нему – может быть, чем поможет. Николай Иванович решение одобрил и объявил, что пока не устроит её, в Киев не поедет, семья всё равно не знает, что его освободили. Родной дядя оказался большим начальником, заместителем министра в правительстве Киргизии, к тому же хорошим человеком. Он устроил Фиру на жительство в закрытый городок, где ей выделили жильё и даже устроили на работу в аптеку. Ехать за мамой в Симферополь не было нужды, дядя сообщил ей печальную весть. Таким образом. Николай Иванович мог не волноваться за свою любимую – у неё было жильё и работа. Они приехали в этот посёлок, осмотрели каморку, где предстояло жить Фире. Мы с мужем в первый свой приезд в Киргизию были там и видели: аптеку на большой дороге в нескольких километрах от жилья, а жильё… крохотный чуланчик в конце барачного здания, в нём уместился топчан и крохотный столик с табуреткой. Всё это сколотил тогда же, когда привёз Фиру, Николай Иванович. При долгом и горьком прощании он сказал: писем мне не пиши, адреса я тебе не оставлю, не трави ни свою, ни мою душу. Жизнь Фиры остановилась, сил не было даже на то, чтобы покончить с собой. Ей в эту пору, также, как и нашей маме, не было ещё сорока лет. Спасали воспоминания, которыми так хотелось поделиться с … единственным человеком – Колей. И она стала писать ему письма, сначала в стол, а потом и в Киев, до востребования. Писала каждый день. И о чудо! Письма не возвращались! Сколько она их написала? Десятки, сотни, но иначе она не смогла бы пережить. И через несколько месяцев в аптеку вошёл Николай Иванович. Он вернулся навсегда. Как оказалось, после второго ареста семья фактически перестала его ждать, дочери вышли замуж, и отец с его биографией врага народа, бывшего заключённого, им стал просто мешать. Жена, занявшись внуками, встретила его неприветливо, разделяя опасения дочерей, что он может помешать карьере зятьёв. Неуютно, одиноко было ему в родном доме и родном городе. Да и оставаться долго в столице он не имел права. Надо было перебираться в другой город без надежды получить жильё и работу. Одному. Что Фира не выдержит и будет ему писать, он, конечно, давно догадался, но только через месяц сам не выдержал и получил на Главпочтамте пачку писем. Потом приходил за ними регулярно, но сам не отвечал, всё ещё надеясь устроить свою жизнь на Украине. Мы с мужем были у них в гостях. Сидели на крылечке, так как войти в их «квартиру» можно было только двоим и то с трудом. Николай Иванович работал учителем биологии в школе, вёл большую опытническую работу с учениками на пришкольном участке, был постоянным участником выставок ВДНХ. Показывал нам выращенные им плоды, водил по участку. А потом мы его видели у стендов Киргизии на Выставке достижений народного хозяйства. И он и Эсфирь Иосифовна производили самое приятное впечатление. Оба жизнерадостные, энергичные, симпатичные люди. Она тоненькая, стройная как девочка с громадными лучистыми глазами и совершенно седыми волосами. Николай Иванович крепкий, подвижный, с открытым добрым лицом. Они приезжали в Москву каждый год и каждый раз останавливались у нашей мамы, там мы с удовольствием с ними и общались, если сами в это время были дома. История шестая. Лидия Либединская и Марианна Герасимова. Новодевичье кладбище. В тот день я, как раз, была дома во Владимире и свободна. Позвонила мама и сообщила о приезде Воротынцевых. Я быстренько собралась, взяв как всегда с собой книжку для чтения в электричке. Это были мои любимые часы чтения. На этот раз захватила с собой только что купленную книгу Лидии Либединской «Зелёная лампа». Автор мне была не знакома. Книжка устроила форматом – небольшая и нетолстая. С суперобложки на меня глянуло милое, простое, с мягкими чертами лицо. Знала бы я, что через несколько лет я буду ежегодно встречаться с ней на Цветаевских праздниках поэзии в городе Александрове, куда она приезжала неизменно каждый год, до своих последних лет. Много интересного узнала из её «Зелёной лампы», пересказывать здесь содержание нет смысла. Главное, что важно было для меня в связи с встречей с мамой и Воротынцевыми, в этой книге было вот что. Либединская упомянула имя Марианны Герасимовой, а в рассказах мамы я уже слышала его. Может быть, конечно, это и не она? История, посвящённая этой женщине коротка и страшновата. Она была первой большой любовью и женой писателя Юрия Либединского. Тогда он считался классиком советской литературы, и мы в школе изучали его произведения, в том числе повесть «Неделя», как потом оказалось посвящённой Марианне. Совместная жизнь их не сложилась, она вышла замуж за другого человека. Сама же она, дочь профессионального революционера, до мозга костей, как говорят, преданная делу революции, нашла себя на чекистской работе, была начальником одного из крупных отделом ЧК (так сказано у Либединской). И вдруг арест! К этому времени она находилась на временной инвалидности. Как писал впоследствии Ю.Либединский И.Сталину: «Этот человек отдал свой мозг революции, - и вот её, страдающую страшными припадками головной боли, доводящей её до потери сознания – арестовывают. Товарищ Сталин, я уверен, что напрасно!» И, тем не менее, Марианна Герасимова, чекист, убеждённый и преданный делу партии человек, оказалась в Жанна-Арки. Вот откуда её угрюмость, молчаливость, подумала я, вспомнив рассказы мамы. Вернулась из заключения она раньше Фиры и мамы, в семью, где её ждали мама и сестра Валерия. Они, естественно, собрали родственников и друзей, позвали и Юрия Либединского, который и письмо Сталину в её защиту писал (передал, что называется, из рук в руки через Александра Фадеева и Поскрёбышева «самому», но - ни ответа, ни изменения в судьбе Марианны не наступило). И вместе с её мужем отстаивал бесконечные очереди в прокуратуре, зимним днём с раннего утра до позднего вечера на студеном декабрьском ветру мёрз возле ворот Бутырской тюрьмы, чтобы передать Марианне тёплые вещи и хоть мельком увидеть. Но не увидели и не передали – не приняли, не разрешили. На встрече после возвращения был и знаменитый кинорежиссёр Сергей Герасимов, её двоюродный брат, в его семье воспитывались сёстры Валерия и Марианна. Приезжал Александр Фадеев. Все старались помочь Марианне Анатольевне, но в ней что-то погасло, у неё опять начались страшные головные боли. Она, как и там в заключении, стала угрюмой, мало и неохотно разговаривала. А примерно через месяц в семью Либединских рано утром прибежала жена Сергея Герасимова – Тамара Макарова, знаменитая и известная в то время киноартистка. Она пришла сообщить страшную весть о том, что Марианна повесилась. Так закончилась жизнь одной из маминых подруг по несчастью. Всё это я прочитала в книге Лидии Либединской «Зелёная лампа» по дороге в Москву в электричке. И всё это я рассказала всем, кто находился в то время в Болшеве. Эффект от рассказа был ошеломляющим – ни мама, ни Фира не знали об этом, и всё оставшееся до сна время они вспоминали своё житье «там» и, конечно же, Марианну Герасимову. И ещё одно любопытное случилось на следующий день. Утром назавтра я повезла на экскурсию в Москву тётю Шуру, которая приехала из Балашова повидаться. Она захотела посетить Новодевичье кладбище. Побродив, мы решили отдохнуть на скамейке около могилы А.Чехова. Рядом была стена колумбария. Рассеянно водя взглядом по нишам, я увидела удивительную надпись, которая свидетельствовала о том, что в одной из них покоится прах Марианны Анатольевны Герасимовой! Конечно же, на следующий день мама и Воротынцевы отправились туда же – помянуть, поклониться. Славный город Балашов и Япония. В город Балашов Саратовской области мы приехали (можно сказать, убежали) в надежде найти приют у родной сестры моего отца, Александры Ивановны Родионовой. Оказалось, что живёт она не собственно в Балашове - городе, а в рабочем посёлке железнодорожников. В Японии, как все там говорили. Я была уверена, что это народное название, так сказать, прозвище посёлка. И, надо отметить, к своему стыду, никогда не задумывалась над его названием. Только читатели моих воспоминаний неизменно спрашивали: почему в центре России вдруг Япония? И лишь переписка с жительницей Балашова, историком и краеведом, Любовью Александровной Кузнецовой открыла мне подлинную историю этого названия. Я не буду ничего сочинять, а просто воспользуюсь её исследованиями, которые она, кстати, уже опубликовала в краеведческом альманахе «Балашовский край» №1, 2002 года. Итак, дело с этим экзотическим названием обстояло следующим образом. История этого посёлка имеет более чем 100 -летнюю историю и возникновение его связано с появлением в России железных дорог и развитием в связи с этим промышленности и торговли. В 1891 году в двух верстах от Балашова акционерное общество Рязано-Козловской (Мичуринской), а с 1892 года и Рязано-Уральской железных дорог приступило к строительству станции со всеми необходимыми зданиями и сооружениями. И уже с 1894 года станция Балашов стала узловой, соединив Балашов с Украиной, югом и центральными районами страны. Для строительства и обслуживания железнодорожной станции требовалось немало рабочей силы, главным притоком её стали демобилизованные солдаты после поражения в русско-японской войне. Их охотно приглашали на работу на железную дорогу. Они получали земельные наделы вблизи железнодорожных путей, жили в палатках, которые были разбиты лагерем (отсюда названия первых улиц – Лагерные), постепенно обустраивались. Отсюда и образовался целый посёлок, который вначале, видимо, всё – таки неофициально, назвали «Японией» в связи с тем, что первые его строители и поселенцы вернулись с японской войны. Стали появляться первые улицы. Так вблизи паровозного депо, в полосе отчуждения, стали разрешать строить дома только машинистам и служащим, и незамысловато назвали эту улицу Большое Отчуждение, появилась затем и Малое Отчуждение. В документах городской думы Балашова упоминание названия «Япония» впервые появляется в 1906 году, затем в течение нескольких лет постоянно в связи с настоятельной необходимостью присоединения посёлка к городу и распространения на него расходов на строительство школ, пожарной части, водопровода, электроосвещения. Но, к сожалению, этот вопрос так и не был решён. И только в 1927 году было проведено электричество, расширены водопроводные сети, открылся свой рынок, но в официальных документах ещё долго посёлок именовался Рабочим Городком (правописание такое) или посёлком «Япония». И только в 1928 году в документах Балашовского горсовета наконец появляются решения, посвящённые жизнедеятельности Японии. Пытались переименовать его в посёлок имени С.Кирова, но название не привилось. Так до сих пор и существует в России Япония. А планы поселиться у тёти Шуры рухнули в первый же день: её сын и его жена оказались больны в открытой форме туберкулёзом. Боясь подвергнуть заражению нас, своих маленьких племянниц, тётка срочно направилась в магазин № 3, своеобразный центр посёлка, куда собирались жители и где можно было получить самую разнообразную информацию. Там ей назвали адрес, по которому можно было снять квартиру. Так мы оказались на улице Первой Лагерной. Квартиру мы сняли у семьи Антипиных. Хозяйка, тётя Луша, работала проводницей товарных поездов, хозяин – инвалид гражданской войны, не работал. У них были две дочки – Клава и Зина. Их дом был типичным для рабочего посёлка – одноэтажный, из двух комнат, первая была кухней с русской печью, вторая называлась «залой». В ней было три окна, два смотрели на улицу, одно - во двор. Стоял дом в предпоследнем к станции квартале. Двор, стиснутый со всех сторон соседними домами, был засажен картошкой. В дальнем углу двора - уборная, рядом сарай, где хранилось топливо, а в погребе - продукты. Нам сдали за три рубля в месяц «залу». Мы вошли в пустую комнату, а следом за нами внесли наши вещи, которые привезли на подводе. Машин для нужд населения тогда не было, главным транспортом были рабочие лошади. Вещей было немного – три сундука, в которых уместилось всё наше «богатство». Они много лет служили нашей семье. Старинные, из хорошего дерева, обшитые тонкими полосками светлого железа, купленные где-то родителями, они долго были просто необходимы им в их частых переездах по Средней Азии. И нам очень пригодились эти удобные, прочные, вместительные ящики, и не только для хранения вещей. Два сундука стали кроватями, а третий, поменьше, столом, а, когда надо, - сиденьем вместо табуреток. Уроки я учила обычно на подоконнике, сидя боком на одном из сундуков. Мебели, даже самой примитивной, мы купить из-за отсутствия денег не могли, да её и в продаже-то не было. С хозяевами мы познакомиться не успели: встретились с ними утром, тётя Луша показала нам комнату, место, где стоит примус, и чулан, где должен храниться керосин, выделила одну лампу с треснувшим стеклом и убежала по своим делам. Вернулась к вечеру вместе с мужем, а вслед за ними пришли милиционеры, арестовали их и увели в тюрьму. Позднее мы узнали, что посадили их на один год за спекуляцию, поговаривали, что за то, что они для приработка продавали на вокзале проезжающим мимо Балашова отварных кур и горячую картошку. Пассажиры охотно и с благодарностью покупали эту еду, так как ни буфетов, ни ресторанов не было, в дороге питались тем, что успели взять из дома, а так как дорога у многих была долгой, то и радовались, когда их встречали «спекулянты». За кипятком бегали с чайниками на перрон, рискуя опоздать к отходу поезда. Тогда на каждой станции прямо на перроне были выведены две трубы, из них непрерывно, и днём, и ночью текла горячая (кипяток) и холодная вода для удобства пассажиров. Драматизм истории с арестом хозяев заключался ещё и в том, что на руках нашей дорогой бабушки оказались четыре девочки: Клаве -13 лет, мне -7, Оле и Зине по 3 года. И, кроме того, был постоянный страх, что кто–нибудь узнает, что родители наши арестованы как враги народа. Эта мысль доводила бабушку до отчаяния. И не было дня, чтобы она не напомнила нам, что бы мы молчали и никому про родителей ничего не рассказывали, поэтому в гости мы не ходили и подружек к себе не приглашали, с соседями, по-возможности, старались не общаться, опасаясь расспросов. Жили тем, что продавали вещи, которые привезли с собой (нам помогли их сохранить чужие люди в городе Фрунзе – быстро унесли, а затем вернули, когда уехали с остатками вещей работники НКВД). С сестренкой Олей. Балашов. 1939 г. Это был август 1938 года, и надо было думать о топливе на зиму. «Японцы» отапливались каменным углем. Соседи рассказали нам об удивительном уголке Японии – Шанхае. На самом краю посёлка, в конце железнодорожных путей, в тупик, пригоняли паровозы, там кочегары чистили топки, выбрасывали шлак, к которому примешивались кусочки несгоревшего угля, вот их-то и собирали люди. К тому времени, когда я увидела впервые это место, оно представляло собой горы шлака, и по ним ползали, как муравьи, десятки людей. Разгребая шлак, они часами по крупинкам собирали в вёдра такое необходимое для каждой семьи топливо. Мы с бабушкой тоже каждый день ходили на «добычу», радуясь каждый раз, когда удавалось успеть к свежей чистке паровозных топок. Шанхай был добром и проклятьем для тех улиц, которые к нему прилегали. При малейшем ветре мельчайшие частицы угольной пыли неслись на посёлок. Дрова и щепки для растопки собирали по улицам, по берегу Хопра, на территории аэродрома, проникая туда тайком. Первую зиму нам было легче – хозяева успели заготовить топливо. Воровская малина. Но до зимы с нами произошла необыкновенная история: наш дом превратился в место сбора воровской «малины». Через несколько дней после заключения в тюрьму, хозяева дали знать о себе. Как-то под вечер к нам явился человек страшноватой наружности с запиской от тёти Луши, в которой она сообщала бабушке, что надо пустить подателя записки на постой в кухню (деньги от этих квартирантов хозяева брали себе). Вид у человека был таков, что бабушка не посмела ему отказать, побоялась. Он был первым, но не последним, потом едва ли не каждый день к нам являлись с записками бывшие воры, мошенники, преступники других мастей, отсидевшие свой срок и решившие пересидеть некоторое время на тихой улице тихого посёлка, в доме, где жила, вернее, тряслась от страха старушка с четырьмя маленькими девочками. Иногда на кухне собиралось до пяти человек, пили, курили, играли в карты, матерились. Состав их менялся. В общем, жили мы в настоящей воровской малине. Так продолжалось несколько месяцев, пока не произошло событие, заставившее их покинуть безопасное место. Поздней осенью 1938 года с такой же запиской к нам явилась молодая, энергичная женщина по имени Маруся. Она оказалась женой «авторитета», хорошо известного в воровском мире, он досиживал свой срок, а Маруся решила в нашем доме дожидаться его. Она навела порядок на кухне, вынесла на крыльцо пожитки «квартирантов» и стала ждать их появления. Мы, конечно, умирали от страха, бабушка молилась, но, к нашему великому изумлению, постояльцы молча забирали свои вещички и уходили в неизвестном направлении. Видимо, знали, кто эта женщина. Маруся быстро устроилась на работу и куда! - кастеляншей в медицинское училище. Как потом обнаружилось, она воровала на складе новые простыни, кроила, шила и украшала незатейливой вышивкой бельё для женщин и продавала его. Вязала варежки из ворованной же ваты для продажи. Для нас она была добрым ангелом, если будет позволено так её назвать. Приносила из студенческой столовой остатки хлеба, соли, лук, который запекала на поду нашей буржуйки. Учила меня шить, вязать, вышивать. Так как лампа была одна, Маруся переселилась в нашу комнату. Мы все садились около маленькой печки, и она, не переставая работать руками, рассказывала нам разные истории. Как я сейчас понимаю, это были первые в моей жизни ужастики – о привидениях, мертвецах, которые являлись к своим невестам, домовых и ведьмах. Учительница первая моя. Учебников и тетрадей у меня не было, но опытная Клава сказала, что всё дадут в школе. А ещё она сказала, что летом обязательно придут учителя и запишут меня в первый класс. И это опять породило тревогу у бабушки – а вдруг начнут расспрашивать, где папа и мама? И это время пришло, кто-то на улице закричал: «Записывают, записывают!», и меня записали в первый класс, ни о чём не расспрашивая. Теперь осталось дождаться 1-го сентября. Опять же улица принесла сообщение: первоклассникам надо придти в школу не первого сентября, а 28 августа. За несколько дней до этого я замучила бабушку просьбами и вопросами: что надену? У меня было всего два платьица. В обуви у меня не было выбора - полуботинки одни на все случаи жизни. Моя учительница. Екатерина Федоровна Елагина. И, наконец, 28-е! Бабушка отправила меня одну – не на кого было оставить Олю и Зину, опять же волнуясь, а, вдруг, придётся отчитываться, где родители. До школы меня проводила та же Клава, и оказалось, что учиться младшие классы будут не в основном здании, а в небольшом двухэтажном домике, что стоял невдалеке. Всех будущих первоклассников усадили на траву лужайки, которая раскинулась перед входом в школу. Взрослых – родителей и родственников - было мало. Учительницы по очереди выходили на невысокое крыльцо. Первой вышла в мешковатом сером платье Мария Петровна, низенькая, гладко причёсанная, с невыразительным лицом и неприятным голосом, оказавшаяся руководительницей 1 класса А. Объявила, что поступать все будут следующим образом: учительница будет по очереди называть фамилии, названные должны подойти к ней, а потом все вместе пойдут в класс. Все внимательно слушали, затем большая группа детей окружила её, и они ушли в здание школы. Моей фамилии в этом списке не было. Затем список зачитывала Екатерина Фёдоровна, отчётливо прочитавшая фамилии учеников 1 класса Б. И эти дети скрылись в здании школы. Моей фамилии не было и в этом списке. Я поняла, что буду учиться в 1В. Наталья Александровна, высокая, полная женщина с красивым лицом и громким голосом огласила список своих учеников. Но и в их числе моей фамилии не было! За несколько секунд лужайка перед школой опустела. Я осталась совсем одна, и не было ни одного человека рядом, который помог бы мне. Моё страстное желание - оказаться в школе - было просто растоптано. Горе было так велико, что я разрыдалась. Неожиданно меня окружили мальчишки, гонявшие невдалеке мяч, стали расспрашивать, что случилось, с трудом разобрались в моих всхлипах, и всей гурьбой, ведя меня за руки, направились в учительскую. Объяснили, что произошло какое-то недоразумение и оставили меня зарёванную, но с надеждой, что теперь-то эти необыкновенные люди Учителя! - мне немедленно помогут. В маленькой учительской были уже знакомые Мария Петровна и Наталья Александровна. Я стояла в углу, а они без единого слова участия и ободрения стали проверять списки своих классов, не пропустили ли они мою фамилию и, не обращая на меня внимания, громко заявляли, что к себе они не возьмут, классы и так переполнены. Я заплакала ещё горше, поняв, что никому не нужна, и мне никто не поможет. Не знаю, что бы я делала, но в это время открылась дверь и в учительскую вошла третья учительница. Она сразу же заметила мою жалкую фигурку и спросила, что случилось. Коллеги ей объяснили, ещё раз подтвердив, что никого брать дополнительно не будут. И тогда она взяла меня за руку, повела в свой класс и, оберегая от взглядов учеников, посадила на последнюю парту. Эту учительницу звали Екатерина Фёдоровна Елагина, и она стала моей первой и единственной настоящей учительницей. Первый урок в первом классе. Наверно, это был обычный урок, и содержание его было весьма просто и даже примитивно. Но я его запомнила на всю жизнь. Многое из того, о чём учительница говорила на этом уроке, я, безусловно, знала, но далеко не всё. О чём шла речь? Екатерина Фёдоровна предложила нам прожить целый день вместе с ней. Вот вы проснулись, и что дальше? Быстро и энергично встаёте с постели и, прежде всего, громко и отчётливо скажите взрослым: «Доброе утро!». Я мысленно укорила себя – никогда этого не делала. Затем мы бежим умываться. И опять поразилась – умываюсь, оказывается, неправильно. А надо сначала вымыть уши, затем шею, а потом уже лицо. И чистить зубы! Наверное, кому-то покажется это смешным, но, совершая ежедневно эту процедуру, я и не предполагала, что опять делала не так. А надо не поперёк двигать щёткой, а вдоль зубов и не только с внешней, но и с внутренней стороны. Затем надо было причесаться и, пожелав домашним приятного аппетита, садиться завтракать. И у каждого ученика должны быть отдельные зубная щётка, расчёска, полотенце, тарелка, вилка, ложка. Думаю, сегодняшнее молодое поколение удивится, а, может быть, и посмеётся над этим, а ведь до войны, в некоторых семьях ещё долго и потом, расчёска и полотенце были общими для всех, а иногда полотенце - и для лица и для рук одно. Если же за стол садилась семья, то зачастую ели из одной посуды, тарелки были редкостью, да и купить их было непросто, их не было в продаже, как и многого другого, необходимого в быту. Но вернёмся к уроку. После завтрака моем руки, берём собранный с вечера портфель и в школу! По дороге опять было всё непросто. Полагалось здороваться со всеми взрослыми, которые встретятся в пути, и, конечно же, с учителями и одноклассниками. В школу не врываться с воплями, а входить спокойно, не забыв пропустить впереди себя учителя или любого старшего. Пройти к своей парте, тихо открыть крышку парты (тогда были такие парты – с откидными крышками) и приготовить всё, что нужно для урока. А главное достать чернильницу! Они хоть и назывались непроливашками, на самом деле постоянно проливались, заливая тетради, учебники, одежду. Беда была с этими чернильницами! Для них шили специальные мешочки, носили вне портфеля, привязывая к ручке, но и мешочки, и портфель, и руки, как правило, были испещрены чернильными пятнами. Зимой по дороге в школу чернила замерзали, и их приходилась отогревать в руках или у печки. Чернила были разного цвета, но в советских школах был принят фиолетовый или, как тогда говорили, химический. Хуже было в войну, особенно в деревенских школах: не было чернил, перьев, тетрадей. Чернила делали из шариков, которые иногда появляются на листьях дуба, они получались чёрно-грязными, но это был всё-таки выход из положения. Хуже было с пёрышками, в конце войны мы уже писали гусиными перьями, как Пушкин. А в моём первом классе мы писали перьями (если я не ошибаюсь, их называли 86-ми) из жёлтого металла с раздвоённым кончиком, позволявшими выработать каллиграфический почерк. В то время урокам каллиграфии – они назывались уроками чистописания - уделялось большое внимание. Писали мы деревянными ручками, в специальные отверстия которых вставлялись пёрышки, они были разные: скелетик, рондо и другие. Уже после того, как я закончила вспоминать о школьном быте, я, редко теперь читающая «Литературную газету», вдруг в номере – выпуск №8 от 2007 года - прочла удивительные и, с моей точки зрения, прекрасные стихи поэта Марины Бородицкой: « Встаньте, кто помнит чернильницу – непроливайку, Светлый пенал из дощечки и дальше по списку: Кеды китайские, с белой каёмочкой майку, И промокашку, и вставочку, и перочистку. Финские снежные, в синих обложках тетради, День, когда всем принести самописки велели, Как перочистки сшивали, усердия ради, С пуговкой посередине – и пачкать жалели…» Да, я совсем забыла про перочистки – они были просто необходимы, так как перышки со временем тупились, писали плохо, брызгали, и мы вытирали перья об эти тряпичные лепесточки. Многое узнали мы от своей учительницы на первом уроке, но мне кажется, что нет смысла пересказывать всё его содержание. Главное, что это было интересно и надолго запомнилось. И, конечно же, с первого урока и на всю оставшуюся жизнь мы сразу признали Екатерину Фёдоровну лучшей учительницей в мире, а я считаю её таковой до сих пор. За те первые часы первых уроков первого дня и все последующие четыре года в школе мы вдоволь насмотрелись на её лицо, одежду, причёску, всмотрелись в жесты, походку, вслушались в интонации голоса. Была Екатерина Фёдоровна высокой, стройной, худощавой, волосы, тёмные с проседью, уложены в небольшой валик сзади, заколотый маленькими гребёночками. Лицо худенькое, с мелкими чертами, с тёмными глазами, которые смотрели на нас через изящное пенсне. И одевалась она не так, как другие учителя: все четыре года появлялась перед нами в одном и том же тёмносинем из тонкого сукна сарафане в талию, с застёжкой по всей длине. А кофточки меняла – они всегда были нарядными: белые с разными вышивками. На плечи набрасывала шёлковую косынку, и когда выцветали от стирок узоры на ней, подкрашивала их простыми акварельными красками. И, несмотря на потёртости, штопку, заплатки, всегда выглядела и опрятно, и нарядно. За четыре года она заменила нам целый мир, была абсолютно авторитетна и любима, хотя скорее строга, чем добра. И хотя мы постоянно ощущали её внимание, знали, как пристально следит за развитием каждого, никто из нас не мог называться её любимчиком, она умела это тщательно скрыть. А мы так старались заслужить её одобрение! Никого из одноклассников, друзей по Екатерине Фёдоровне, так уж получилось, я больше не встречала. Далеко, видно, разошлись наши дороги, но, если кто-нибудь их них помнит… Разные нити людей сочленяют: богатство, Пьянство, дворянство…Порука у всех круговая, Пусть же пребудет и наше случайное братство: Встаньте, кто помнит, - и чокнемся, не проливая! (Марина Бородицкая) За четыре учебных года начальной школы было много уроков, которые я запомнила. Это были программные уроки, по содержанию такие же, как и в других классах начальной школы. В то время вся громадная страна -_СССР - занималась по одним учебным программам с первого по десятый классы. Это были уроки борьбы с незнанием: первоклассники, как правило, приходили в школу, не умея ни читать, ни считать. А за первые четыре года школы мы стали весьма образованными людьми: мы усвоили основные и главные правила русского языка, родной речи, естествознания, истории, географии, научились считать и решать задачи, рисовать и петь хором. Хуже всего было с физкультурой - ни специалистов, ни снаряжения, ни спортзалов в школе не было. И не было вины Екатерины Фёдоровны в том, что школа не смогла пробудить в нас любовь к физической культуре. Зато она дала нам то, что не получишь, изучая программный материал. Это были другие уроки нашей учительницы, бесценные по своей значительности для каждого из нас. Я глубоко убеждена, что, если есть во мне что- либо хорошее и полезное для общества: черты характера, правила поведения, многие знания и умения, которые пригодились даже в институте, когда работала на кафедре психологии и педагогики, отношение к делу – это у меня от Екатерины Фёдоровны. Не хочу умалять участия других людей в моём воспитании, но без родителей мы остались очень рано, другие же родственники чаще преподавали негативное отношение к жизни, или желание ни за что не быть похожей на них. Бабушка. Равной Екатерине Фёдоровне по степени влияния на мой образ жизни была только бабушка наша, Анастасия Ивановна. Она прожила тяжёлую и несправедливую жизнь – что стоят арест дочери и зятя, которого считала лучшим человеком на свете, или годы, когда одна оберегала, спасала, как могла, воспитывала своих внучек, отвечала за них перед богом и людьми. Оля, бабушка, Ира. Город Балашов. 1939 г. Была она бесконечно добра, терпелива, трудолюбива, милосердна, умела понять человека и простить. Обладала чувством юмора, владела образной и правильной (не «деревенской») речью. До сих пор время от времени вспоминаю, и повторяю, да и произношу её забавные, мудрые, яркие выражения, присказки, поговорки, которые слышала только от неё. Бабушка, я бы сказала, была стихийно религиозна. Это в том смысле, что она просто верила в Бога, в ангелов, но ничего не знала об истории Иисуса Христа, его апостолов, о Евангелии, о Библии, о православии как Религии. Да едва ли знала, что в мире существуют другие верования. Очень страдала, что не может ходить в церковь. Из своей донской станицы Тишанки она уехала в 20-х годах в Среднюю Азию, а в Балашове прямо на её глазах был разрушен собор. И так получилось, что в домах, в которых она жила, уехав с родины, не было икон. Всегда молилась небесам, глядя вверх, всей душой обращаясь к богу. Никогда не пыталась нас обратить к религии, но своим усердием и глубокой верой интерес к ней пробудила. И надолго вооружила меня одним суеверием, которое долго помогало мне на ранних порах моей жизни. Бабушка внушила мне, что у каждого человека есть свой ангел, он всегда с ним, где бы этот человек ни был, и даже тогда, когда он спит. Он всё видит, старается охранить своего подопечного, удержать его от дурных поступков. Я верила этому и, надо сказать, частенько удерживалась от желания сказать неправду, увильнуть от выполнения неприятного поручения. Бог услышал-таки бабушкины молитвы, потому что в самую тяжёлую пору нашей жизни с бабушкой нас приютили монахини и помогли, чем могли. А затем в нашу жизнь, вернее, мы вошли в жизнь одной прекрасной женщины – Татьяны Захаровны Лебедевой. Но это совсем другие истории, которые, как и многие другие, шли параллельно со школьной жизнью, в силу особых обстоятельств, не соприкасаясь с ней. Может быть, мне удастся вспомнить и об этом. Моё раннее школьное детство выпало на нелёгкие предвоенные и военные годы. Я очень хорошо помню войну, о которой почему-то почти не вспоминают, – войну с Финляндией. Именно в это время у нас ввели так называемые заборные книжки, по которым мы покупали хлеб по одной буханке на человека, мыло, сахар. Потом уже, во время Отечественной войны, мы стали получать продовольственные карточки, и норма выдачи продуктов значительно уменьшилась. Все эти годы, хотя, впрочем, и все долгие другие, я вспоминаю о бесконечных изнурительных очередях. Причём, буквально за всем! За хлебом, керосином, на почте, в больницах, за железнодорожными билетами. С вечера, с раннего утра, с цифрами-метками химическими карандашами на ладонях, с бесконечными переписками. Особенно трудно было переносить это, стоя в очереди ночью. С вечера мы занимали очередь за керосином. Мы приносили три бидона (два потом несла бабушка, один поменьше – я), и мы с сестрёнкой спали прямо на пыльной земле, прислонившись к этим керосиновым посудинам, рядом с такими же лежащими, стоящими, сидящими. А наша дорогая бабушка оберегала наш сон и стерегла очередь, так как кому-нибудь время от времени взбредала мысль затеять переписку. Другие уроки Екатерины Федоровны. Но я возвращаюсь в школу и хочу вспомнить то, что составляло особенное, непрограммное содержание нашей жизни с первого класса. Примерно, через месяц после начала учебного года, Екатерина Фёдоровна оставила нас после уроков и сказала, что в классе открывается театр «Лесная сказка», и все, кто хочет, найдет там дело по душе. Захотели все. И вот с тех пор у нас началась совершенно необычная жизнь. В первой половине дня мы учились грамотно писать, выразительно читать, усваивали другие обязательные школьные предметы, а во второй части дня, иногда, сбегав домой, когда ещё была в доме еда, мы возвращались в школу и до поздней ночи с большим интересом вместе сочиняли сценарий первого (а потом и других) спектакля, готовили декорации, шили костюмы, разучивали роли. Оправдывая название «Лесная сказка», мы превратились в стрекоз, божьих коровок, шмелей, бабочек, лютиков, маков, ромашек и других персонажей, населяющих лес. Вместе с нами постоянно был кто-нибудь из родителей, они с таким же увлечением занимались в нашем «театре», угощали нас домашними пирожками и чаем. Большой педагогической удачей Екатерины Фёдоровной считаю привлечение к работе с нами, малышами, своих прежних учеников, которым к тому времени было лет 16. Это были мальчики, которые нам казались взрослыми. Они многое умели делать, помогали нам во всём - и в театре, и в усвоении предметного материала, и наша дружба с ними продолжалась все четыре года. Вместе с ними мы готовились к вступлению в октябрята, затем в пионеры, сооружали макет грандиозного здания железнодорожного вокзала, выходили на субботники, принимали участие в тимуровском движении, меняли в школьной библиотеке учебники, переходя из класса в класс (это была целая эпопея!). Они были нашими друзьями, старшими братьями. В войну они бросили учиться в школе, пошли работать на военный завод и стали приходить к нам реже, но всё-таки приходили. И так же, как и мы, они относились к нашей общей Екатерине Фёдоровне (ведь в своё время она была и их первой учительницей) - с большой любовью и уважением. Это очень чувствовалось хотя бы по тому, что они добровольно взяли на себя обязанность её помощников. Рассказать обо всех делах, которые придумывала и в которые вовлекала нас Екатерина Фёдоровна, просто невозможно. Хочу вспомнить, может быть, самые важные, с моей точки зрения, педагогические подвиги, которые она совершала во имя своих учеников. Не боясь пафоса, уверяю, что, благодаря этим делам, - мы постепенно понимали, что хорошо, что плохо, взрослели, становились людьми. И самое главное для меня лично было то, что учительница сумела помочь нам преодолевать эгоизм, внушала, что доброе отношение к людям, особенно к тем, кто нуждается в помощи, честность и ответственность за порученное дело - главные и лучшие черты человека. Не знаю, была ли Екатерина Фёдоровна верующей, мы вообще ничего не знали о её личной жизни, никогда не видели её в плохом настроении, больной, неаккуратно одетой, или непричёсанной. Она сумела, став для нас необходимой, остаться на определённой высоте и на расстоянии, у её учеников не было возможности обсуждать её недостатки, так как она их просто не показывала. Кстати, позднее кто-то из взрослых поведал нам - то ли быль, то ли легенду о семье Елагиных. Их было трое: брат и две сестры - все учителя, и будто бы они решили, что учителя не могут иметь свои семьи, детей, а жизнь свою должны посвятить ученикам. Даже если это выдумка, то прекрасная, хотя и жестокая. Театр «Лесная сказка». Я – вторая справа в последнем ряду. Все костюмы сделаны нами из бумаги. Ответственность она воспитывала в нас с первого класса. Мы все имели постоянные обязанности в классе - санитаров (проверяли каждый день вымыты ли шея, уши, руки), ответственных за растения, за помощь отстающим ученикам, вожатых октябрятских звёздочек, звеньевых пионерских звеньев, членов совета отряда, членов редколлегии классной стенгазеты (да! мы выпускали стенгазету с третьего класса, как только началась война). Много было дел в «Лесной сказке», время прибавляло проблем и ответственных за них. И Екатерина Фёдоровна очень строго спрашивала с нас за те дела, которые нам поручались. Школьные военные годы. В годы войны наш класс (как и другие, конечно) переполнился за счёт эвакуированных. Географию страны мы изучали по рассказам новых одноклассников. Дети из других областей принесли с собой много интересного, умели делать то, что не умели местные. И мы охотно обменивались своим коротеньким жизненным опытом. И ужасно гордились, когда новенькие удивлялись тем делам, которые происходили у нас в классе - у них были только уроки. С их прибытием у нас усилилась «труппа» театра певцами, танцорами и чтецами. Во время войны наша «Лесная сказка» стала очень востребована. В школе не было самодеятельных коллективов в связи с отсутствием музыкальных работников, преподавателей музыки, пения. Город не был фронтовым, хотя его бомбили (был военный завод и авиационное училище, аэродром), но почти все школьные и другие учебные заведения (учительский институт, медицинское училище) были преобразованы в госпитали. Ежедневно прибывали составы с ранеными, забота о них стала заботой всех горожан – каждый делал, что мог. У нас же появился график выступлений классной самодеятельности перед выздоравливающими. Иногда нас приглашали в палаты тяжелораненых, лежачих. У меня до сих пор стоят в глазах эти измученные бледные лица, забинтованные культи рук и ног. Однажды нам пришлось выступать в палате комсостава, после концерта меня с подругой подозвал один раненый и попросил отнести письмо на почту, заметив при этом, что оно очень важное. Мы буквально остолбенели, когда прочли на конверте: Москва, Кремль, товарищу Сталину. Это поймёт только старшее поколение – нас сковал страх ответственности. И мы решили - двадцать шагов несёт одна, двадцать – другая. Так мы и шли до далёкого почтового отделения - молча, считая шаги. И как неразорвавшуюся гранату положили на стол работника почты. Потом мы вернулись в госпитальную палату и доложили командиру, что его задание выполнено. Выезжали с концертами очень часто, за два года мы выступили почти во всех госпиталях Балашова. Прошло шестьдесят шесть лет со времени начала этой потрясающей войны, и я, как, видимо, и все её пережившие, всю свою последующую жизнь меряю по этой войне и считаю военные годы самыми трагическими и самыми прекрасными (пусть это не покажется кощунством!) в моей жизни. Никогда не забыть ощущения абсолютного единения, слияния со всем народом огромной страны, все были как родные, всех готовы были принять, чем можно помочь. В нашей крохотной квартирке – кухня метра 4, комната 12 (мы жили уже на другой улице, в квартире по улице Первомайской , 72) временами проживало до 10 человек. Спали на столе, под столом, на кровати, под кроватью. Эвакуированная старушка из Ленинграда, молодая женщина из Николаева, шесть летчиков из военной части, базирующейся на территории авиагородка. Почти все они погибли на протяжении короткого времени, вылетая чуть ли не ежедневно на фронт. А женщина из Николаева была женой одного из этих погибших. Екатерина Фёдоровна с одобрением относилась ко всем нашим делам: бывало, что решение о постое (конечно же, совершенно бесплатно!) принимали мы, дети, так как взрослых дома не было сутками. Утром перед уроками она всегда выслушивала сообщения о домашних делах, а, главное, мы с ней всегда на равных обсуждали события на фронте, вместе горевали, когда узнавали из своих хрипящих репродукторов о потерях, поражениях и ликовали, когда, наконец, наши пошли в наступление. Тогда-то мы стали выпускать стенную газету, которую, конечно же, назвали «Победа», хотя началось это в тяжёлую пору войны – в 1942 году. Представляю это прямо-таки чудовищное детское творчество, но, тем не менее, там были и статьи, и стихи, и рисунки. Учительница наша говорила, что мы должны не просто на словах реагировать на происходящее, но и совершать что-то действенное. Как священный долг воспринимали мы наши выступления в госпиталях. Собирали по всему нашему посёлку, носки, варежки, носовые платки, табак, который насыпали в незамысловатые мешочки-кисеты (сами шили) и отправляли на фронт. Организовали тимуровские отряды, ходили по домам помогать старушкам с малыми детьми. Пионерская организация. Шло время и наступала пора вступления в пионерскую организацию. Это было также естественно и обязательно для советских школьников, как наступление времени года. Мы все думали об этом с радостью и волнением. Наши старшие друзья приступили к подготовке. Рассказывали нам об истории пионерской организации, разучивали Торжественное обещание, пионерские песни. Классы 3А и 3В прошли через эту знаменательную церемонию раньше и посмеивались над нашей долгой подготовкой. Мы расспрашивали их, как это происходило, оказалось очень просто и буднично. В один из дней учительницы сказали, что сегодня их будут принимать в пионеры. Пришла старшая пионервожатая, рассказала им кратко об истории пионерской организации, затем читала по бумажке текст Торжественного обещания пионера, а они все хором повторяли за ней каждое предложение. Сожалели только об одном – у большинства не было красных галстуков, некоторым, правда, достались от старших братьев и сестёр. А у нескольких ребят в семьях сохранились пионерские зажимы для галстуков – это были предметы общей зависти, они очень красиво выглядели. Но надо было знать нашу учительницу! Мы даже и представить не могли, что она задумала! Где-то на чердаке школы она разыскала старые красные ситцевые полотнища, на которых мелом с клеем писали лозунги к Первому мая и 7 ноября, попросила мам выстирать и выгладить ткань и покроить из этого галстуки. Затем она сходила в госпиталь, который был расположен в основном здании школы, и договорилась с начальством и партийным руководством, что принимать её класс (то есть нас!) будут в комнате партбюро госпиталя. И вот в один из апрельских дней в сопровождении немногих родителей, наших старших мальчиков-вожатых мы переступил порог госпиталя. Нас встретил дежурный и провёл в кабинет, где к нашему изумлению сидело уже немало людей. Я помню, как разволновалась, увидев, кто эти люди! Это были раненые, которые находились на излечении в госпитале и которые могли передвигаться. У одного была перевязана голова, у другого рука, кто-то поставил рядом с собой костыли. Нас построили лицом к этим героям, и один из наших вожатых, Лёша Сушков, коротко отрапортовал, как мы готовились к этому дню, как учимся, как выступали в других госпиталях, сколько отправили посылок на фронт. А затем каждый (каждый!) из нас перед лицом этой невероятной аудитории произнёс Торжественную клятву: «Я, юный пионер, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь любить свою Родину…» Для меня это было серьёзным душевным потрясением. Потрясением для всех было то, что те раненые, которые могли двигаться, встали, повязали нам красные, со следами букв галстуки. Потом все старшие поздравили нас, и мы, возбуждённые и взволнованные, вернулись в класс. Екатерина Фёдоровна и вожатые ещё раз поздравили нас и сказали, что наше торжественное обещание перед лицом фронтовиков ко многому нас обязывает, и теперь все будут ждать, что мы во всём станем лучше: и в учёбе, и в общественной работе, а, главное, мы всегда должны думать о фронте и помогать приближать победу. Я, конечно, не помню тех слов, которые произнесли учительница и наши старшие друзья, но смысл был тот самый, что передала я вам обыдёнными словами. Думаю, что Екатерина Фёдоровна, устроив нам такой необычный и ответственный приём в пионеры, понимала, что очень высоко подняла планку нашего самосознания и теперь её (планку) нельзя опускать. Пока мы со своими вожатыми выбирали звеньевых, совет отряда, занимались уроками и другими своими делами, учительница задумала новое испытание для нас. Она разыскала семью учителя нашей школы, Сергея Александровича Кандидова, и взяла его фронтовой адрес. И в ближайшие дни, пока мы ещё не устали рассказывать ученикам из других классов, как нас принимали в пионерскую организацию, Екатерина Фёдоровна рассказала нам о Сергее Александровиче, о том, что он, немолодой уже человек, сражается на фронте. Что там невыносимо тяжело и опасно, мы хорошо знали. И она предложила нам написать ему письмо и рассказать о семье, о городе, о нашем классе, так как ему, учителю, будет очень приятно получить такое письмо, и оно поднимет его настроение. Мы с энтузиазмом откликнулись и после уроков с большим напряжением взялись за дело: писать письма мы не умели. Но с помощью учительницы каждый из нас, как мог, изложил на бумаге то, что нам, казалось, будет интересно Сергею Александровичу. Сложность этого дела заключалась в том, что никто из нас его никогда не видел. Но тем не менее Екатерина Фёдоровна отправила наши опусы на фронт и заверила, что если всё будет благополучно (понимай – если останется жив), он обязательно нам ответит. Действительно, однажды Екатерина Фёдоровна вошла в класс как–то по-особенному, и сама, едва дождавшись конца уроков, показала нам маленький треугольник. Мы поняли без слов и заликовали! А потом внимательно слушали. Сергей Александрович писал, что наши письма раздали всем бойцам, и все они просили нас благодарить, писать им чаще, главное, советовали хорошо учиться, так как это их успокаивает и внушает надежду, что по возвращении с фронта после победы, их встретят грамотные молодые люди, которые будут строить новую жизнь. Извинялся, что письмо коротенькое, так как бумаги на войне нет. А ещё он сообщил, что письмо ученицы Элеоноры Богомоловой было опубликовано во фронтовой газете «За нашу Родину» Письмо вызвало бурю эмоций. Мы стали наперебой предлагать, что надо сделать для Сергея Александровича и его товарищей-фронтовиков. Я думаю, что такая реакция была запланирована нашим талантливым педагогом, ей оставалось только направлять нашу энергию в нужное русло. И вот что «мы» придумали: ко всем отстающим и больным ребятам прикрепить хорошо успевающих учеников, учить уроки вместе, чтобы помочь им и чтобы можно было через некоторое время сообщить на фронт, что мы стараемся выполнять их просьбу. Как мы старались! Мы так следили за успеваемостью наших слабеньких и лентяев, что не раз доводили их до слёз. Но и муштровали их! Перед каждым уроком проверяли, как они вместе со своим репетитором приготовили задание. В классе началась настоящая эпидемия учёбы. Усиливало это заболевание, кроме желания выполнить просьбу фронтовиков, ещё такой рычаг, как соревнование. Тогда ведь соревновались все и за всё. И хотя впоследствии нашли очень много недостатков в организации и в подведении итогов этого движения, для нас это было делом святым и абсолютно честным. Мы сами видели результаты и были в таком возрасте, когда никакие подтасовки не прошли бы, да и Екатерина Фёдоровна не позволила бы. Проигравшее звено просто горько и коллективно плакало – так велико было наше желание помочь фронту. Решая ещё одну педагогическую задачу, учительница предложила нам взять ещё один барьер. Несмотря на войну, некоторое время нам ещё выдавали бесплатные тетради (я думаю, это касалось только начальных классов), но уже так скудно, что стало необходимо максимально экономить площадь страниц. А ученики в силу индивидуальных особенностей писали размашисто, крупно, ошибались, зачёркивали и тратили драгоценный материал – бумагу. Так вот что придумала Екатерина Фёдоровна. Раздав в очередной раз новые тетради, она напомнила нам, что Сергей Александрович писал нам, что у них на фронте нет бумаги и достать негде. И предложила: давайте сделаем ему и фронтовикам подарок – пошлём на фронт конверты и бумагу для писем. Мы очень хотели это сделать, но как? Учительница объяснила: с сегодняшнего дня все, прежде чем сесть за выполнение письменных заданий, в школе или дома, тщательно моют руки, так как ни одного пятнышка не должно быть на обложке тетради и её листах. Из обложки мы будем потом, когда закончится тетрадь, делать конверты, а так как мы посылаем их на фронт, они должны быть чистыми. Писать, решать на страницах мы должны теперь особенно аккуратно, не допуская зачёркиваний и поправок, так как они будут сокращать площадь. Это значит, что прежде чем что-то написать, на чистоту, надо всё хорошо обдумать, проверить в уме, а затем уже заносить записи в тетрадь. Что тут началось! Мы, конечно, сейчас же согласились, ещё не вполне понимая, какую трудную задачу нам предстояло выполнить. Разве можно представить себе мальчика, да и девочку 10-11 лет с чистыми руками? Да ещё в войну, когда не было мыла, воду носили из колонки (одна на три улицы) или колодца, а старших нет последить, чтобы после беготни по улице за уроки садились с чистыми руками? Но после принятия такого грандиозного решения, Екатерина Фёдоровна приняла соответствующие меры. Каждый день теперь перед уроками санитары проверяли не только рук, но и состояние обложек тетрадей, отмечая каждый раз любое загрязнение на поверхности. Все вместе, если случалось с кемнибудь беда, мы стирали ластиком, смывали водой. Наглаживали утюгом через промокашку (было такое приспособление – в каждую тетрадь вкладывался листик пористой бумаги, который впитывал жидкие чернила из наших каракулей). И вот, наконец, наступал торжественный момент. Кончался последний урок, но никто не уходил домой. Предстояло важное дело. Мы готовились собирать жатву наших усилий. По сигналу Екатерины Фёдоровны мы открыли на середине наши тетради, осторожно отогнули скрепки, чтобы не порвать листы (она, кстати, всё делала необычайно аккуратно и приучала к этому нас) и отделили обложку. Разделили пополам и из каждой части склеили два примитивных конверта, затем открыли последние страницы – некоторые сэкономили целый лист, другие полтора и даже два! Их мы отрезали опять же аккуратно и ровненько маленькой бритвочкой, которую принесли наши вожатые. Затем вложили в конверты сэкономленные тетрадные листы и отнесли на стол Екатерины Фёдоровны. Получилась симпатичная, довольно толстая стопка. Её мы и отправили на фронт в адрес Сергея Александровича. Конечно же, мы получили благодарственное письмо. Мы радовались, что сделали полезное дело, и до конца четвёртого класса эту операцию провели несколько раз. С тех пор я никогда не рву и не комкаю бумагу – ровненько отрезаю, экономлю каждый листок, никогда не выбрасываю использованную наполовину. Надо сказать, что Сергею Александровичу Кандидову повезло, он остался жив, вернулся домой, преподавал в нашей школе географию, и мы с сестрой учились у него. На этом я решила кончить свои воспоминания о Екатерине Фёдоровне, хотя могла бы рассказывать о ней бесконечно. В заключение хотела бы сказать, что воспоминания о ней у меня связаны не только с уважением и любовью, но с глубокой печалью от того, что не смогла ни тогда, ни потом сказать ей о том, как я ей благодарна и как многим обязана. Параллельная жизнь. Как ни хорошо, интересно и весело было в школе, каждый день мы возвращались домой. Идти приходилось в сплошной темноте, по жуткой, вязкой грязи, в которой застревала обувь. Дороги были немощёнными, тротуаров не было, бегали по протоптанным под заборами и стенами домов тропкам. Но осенью и весной тропки становились такими же непроходимыми, как и дороги. Каждый раз по возвращении домой, прежде чем зайти на крыльцо, мыли ботики, ботинки, калоши в большом корыте, в которое заботливая бабушка наливала воды. Вспомнила об этом и с ужасом подумала (тогда об этом и мыслей не было), что стоило бабушке наносить воды и для помывки, и для готовки, и для стирки, и для мытья полов, и поливки грядок: колонка, из которой брали воду несколько улиц, в том числе и наша, была довольно далеко от дома. Бедные её руки, бедные её ноги! Мне она не разрешала ходить за водой, Оля была ещё очень мала. А мне бы задуматься. Бабушкины заботы воспринимались как должное. Кстати, вернее очень некстати, к большому сожалению, однажды, возвращаясь с полными вёдрами воды, она решила сократить путь и прошла через соседний двор, наткнулась на колючую проволоку и сильно поранила ногу. У неё развилась трофическая язва, которая мучала её почти год. Это был 1940 год, я училась во втором классе и очень часто пропускала по этой причине уроки. В конце концов, она совсем слегла и даже не могла передвигаться по комнате. Слава богу, как раз тогда к нам заехал её внук Павел, сын тёти Кати. Он был военным фельдшером и вылечил её. Я, конечно, не вспомню, какие лекарства он использовал, только одно - он часто промывал рану реванолью. Мы в это время жили совсем одни – Клаву и Зину забрали родственники, поток «квартирантов» из тюрьмы прекратился, Маруся дождалась своего «авторитета» и сняла недалеко другую квартиру. У хозяев кончался срок, и они должны были скоро освободиться. Ну а мы с бабушкой и Олей продолжали жить на улице Первой Лагерной. Бабушка, благодаря внуку, поправилась и опять приступила к своим повседневным делам и заботам, мы по-прежнему ходили на шлаковые горы за угольком, на рынок, где удавалось собрать немало брошенных, оставленных, забытых овощей: радовались каждой морковке, картошечке, капустному листу. Немногочисленные рабочие рынка к нам привыкли и даже иногда что-нибудь подбрасывали. Таинственное поселение. Монахини. Не раз мы замечали во дворе рынка странных женщин – одетых во всё чёрное, с чёрными платками на голове, особым образом повязанными, они иногда проходили мимо нас по каким-то своим делам. Но однажды одна из них подошла к бабушке и поинтересовалась, кто мы и откуда, почему такие приличные и хорошо одетые люди (у нас ещё сохранялись фрунзенские вещички) таким образом добываем еду. Видимо, вид женщины, а может быть, и тон каким она спросила (бабушка догадалась, что это монахиня, бывшая, конечно, так как монастыри в это время уже были ликвидированы) заставили бабушку нарушить молчание и рассказать ей нашу историю. С этой поры мы оказались под покровительством двух сестёр – сестры Марианны и сестры Акулины. Они, действительно, были монахинями и после закрытия монастыря служили в церкви, которая находилась рядом с рынком и их домом. Прежде всего, они приняли решение нас окрестить и убедили бабушку, что сделать это необходимо, особенно в нашем положении. И стали нас готовить к этому (подумала сейчас – прости меня, Господи! – как для вступления в пионеры). Вот здесь-то я впервые узнала историю Иисуса Христа, его матери, девы Марии, о его учениках, о многом другом, что сейчас кажется давно известным. Рассказали о Библии, Евангелии, Псалтыре. И стали с нами учить молитвы. До сих пор помню «Отче наш», «Верую», «Богородица, Дево, радуйся», «Живые в помощи вышнего». Они нам гдето раздобыли крестики, определили крёстных матерей. И назначили день крещения. Церковь стояла ещё во всей красе, казалась мне громадным замком, стояла она в конце улицы Пионерской в кирпичной ограде. Но в день нашего предполагаемого крещения произошло ужасное – скончался священник, который должен был нас окрестить. Скончался от разрыва сердца, как тогда говорили, получив накануне извещение убираться из церкви со всеми своими помощниками, так как назавтра храм будет разрушен. Люди, близкие к церкви, узнав об этом, целую ночь выносили из церковного помещения иконы, утварь и прятали по домам, подвергая себя опасности. В то злополучное утро, когда мы с бабушкой пришли к церкви, нас никто не встретил, двор был пуст, на двери висел замок и не у кого было спросить, что же случилось? Но нас всё-таки окрестили, правда, значительно позднее. Параллельно с повседневностью, как будто для всех одинаковой, где-то в глубине города шла другая, тайная жизнь, неведомая официальным властям, призванным регламентировать и контролировать существование горожан. Я уже вспоминала, как совершенно безнаказанно, почти явно жили в нашем доме уголовники. Теперь же нам открылся удивительный неведомый и немного пугающий своей скрытностью и таинственностью мир. Мир глубоко верующих людей, спрятавшихся от города за стенами домов, внутри небольшой территории, образованной домами, садами, огородами. Пройти к этому поселению из пяти-шести домов, скорее хибар, можно было скрытой в заборе щели, которая с улицы не была видна. О ней знали только посвящённые и проходили в неё, как правило, оглядываясь. Много лет спустя, мы с мужем и сестрой приезжали в Балашов и пытались найти это место, но не смогли, и никто не смог помочь нам в этом. Значит, не знали и тогда. Жили в этих убогих домишках глубоко верующие люди, связанные так или иначе с церковью, в основном это были монашки монастыря, которого уже не было, и они приютились в церкви. Но потом и церковь разрушили, и главным делом их стало сохранение церковного имущества и помощь верующим. У них не было паспортов, следовательно, они не получали продовольственных карточек, жили тем, что привозили им крестьяне из окрестных деревень. Предположу, что по всей области существовало некое, неофициальное объединение единомышленников, в данном случае православных, возможно, отдалённо знакомых друг с другом, связанных церковью и уцелевшими, скрывающимися в сёлах и деревнях священнослужителями. Сужу так потому, что наши крёстные постоянно получали весточки из разных мест от верующих, продукты и сообщения, когда и куда приедет в Балашов священник: исповедать, причастить, окрестить и т.п. Так сёстры сообщили бабушке, когда нам нужно явиться для крещения к ним домой, так как ряд треб будет совершаться у них. Чисто выкупанные, одетые в старенькое бельё – рубашонки и штанишки, обшитые ещё уцелевшими кружевцами, мы явились в дом сестёр-монашек. Тогда-то мы впервые переступили порог второй комнаты, до этого мы кратко пребывали на кухне. Входили, согласно ритуалу, вначале помолившись на коленях у порога. Первая комната – кухня была бедной, пропитанной незнакомыми и потому не очень приятными запахами, тесным помещением. До крещения монахини проверяли наше знание молитв, делали разные наставления религиозного порядка. И каждый раз, когда мы уходили, вручали нам небольшое количество продуктов - мисочку муки или гороха, иногда три яйца. Думаю, что они отрывали от себя эти подношения. Надо сказать, что это делали не просто так. Давали нам задания, которые выполнять приходилось мне, так как нужно было переписывать молитвы, причём в нескольких экземплярах. Видимо, они распространяли их среди верующих. Делать мне это было ужасно трудно, да и не хотелось. Писать надо было печатными буквами, что я очень плохо умела, а, главное, церковнославянский текст был непонятен и потому неинтересен. Но такой приём оказания помощи мне кажется очень правильным – не милостыню они подавали, а как бы расплачивались за работу. Я упомянула о второй комнате, так вот она поразила моё воображение настолько, что даже не совсем хорошо помню, как проходило крещение. Все стены от пола до потолка были завешены иконами, которые они спасли перед разрушением церкви, это была тайна, и поэтому мы никогда не переступали порога этого тайника. Но ради праздника крещения там установили детскую ванну, соорудили что-то вроде аналоя для священника, пришла ещё одна женщина – Валентина. Она стала крёстной матерью Оли. Нас поставили, по очереди, конечно, в воду и сверху ещё полили, при этом читали молитвы, а затем надели нательные крестики. Лица священника не помню, только голос. Так мы стали крещёными. Разумеется, и после этого мы приходили к нашим покровительницам и крёстным. С их помощью и по их подсказке мы соблюдали все религиозные праздники и обычаи. А ближайший праздник Пасхи мы провели в доме рядом, у тёти Вали, Олиной крёстной. Запомнилось многое, необычное. Комнаты в этом домике были светлыми и, видимо, ради праздника красиво и нарядно убраны. На полу лежали домотканые половики, окна занавешаны белоснежными занавесками, а кровать покрыта пикейным покрывалом. Везде стояли вазочки с вербочками. От русской печки исходило тепло, на столе подходило тесто, на подоконниках стояли готовые куличи и крашеные яйца. В доме было несколько девочек разного возраста, они готовили начинку к пирогам (тогда я впервые в жизни попробовала необычайно вкусные пирожки с луком) и при этом пели. Конечно же молитвенные песнопения. Кто-то их научил. Мы не умели, только смотрели во все глаза и слушали. Всё было необычно, непривычно. Но такое празднование без смеха, движения, беготни интереса у нас с Олей не вызвало. Да я за этот день вынужденного бездельного празднования соскучилась по книгам. Но вся эта жизнь не касалась школы, ни один человек в классе не знал о том, что мы ведём неведомую никому параллельную жизнь. Были, правда, курьёзные случаи: в беготне на переменках, или во время игр во дворе школы выскакивал у меня поверх пионерского галстука крестик, пугая меня, но, судя по всему, никто ни разу этого не заметил. Я не могу сказать, что между нами и монахинями возникло нечто вроде привязанности, их характеры, довольно суровые и мрачноватые, не позволяли нам к ним приблизиться, а у них, видимо, не было потребности относиться к нам помягче, приласкать нас. Они просто выполняли свой христианский долг. Как бы то ни было я благодарна судьбе, что она открыла нам такую неведомую и важную страницу, вооружила нас совершенно новыми знаниями, безусловно обогатившими наш ум и характер. Отношения наши неожиданно прервались, нас почти насильно увезли из города, и мы не успели предупредить наших покровительниц. Спасибо маме нашей: когда она узнала о той помощи, которые оказывали нам сёстры во Христе, она нашла их, когда вернулась после заключения в Балашов, поблагодарила, и, в свою очередь, постоянно оказывала им медицинскую помощь. Что стало с ними в дальнейшем, не знаю. Следов их и их поселения в последний наш приезд мы, к сожалению, не нашли. Война. Время неумолимо близилось к 1941 году. И вот уже май, я кончила второй класс. Впереди было лето, расставание на длинные каникулы со школой, с Екатериной Фёдоровной, с одноклассниками. Абсолютное большинство из них жило на других улицах: на Вокзальной, Тараканова, Кооперативной. Но отдыхать, в смысле заниматься детскими забавами, у меня не совсем получалось. Было много обязанностей по дому, очереди за продуктами, керосином (его надо было очень много), маленькая Оля. Она росла девочкой спокойной и послушной, беда была только тогда, когда она или я заболевали. Врачей к нам не вызывали, бабушка справлялась с нашими болезнями сама. Компрессы, растирания, касторка, обязательно каждый день рыбий жир. Мы очень верили в бабушкино лечение, поэтому, наверно, быстро выздоравливали. Бабушка по-прежнему боялась сближения с незнакомыми людьми из-за необходимости объяснять, где родители девочек. Но иногда мне удавалось вырваться на улицу, где целыми днями соседские дети играли в разные игры: в лапту, городки, чижик-пыжик, в верёвочку, в третий лишний, в разнообразные игры с мячом. Я очень любила все эти забавы, готова была бегать и прыгать до глубокой ночи и с сожалением, но беспрекословно подчинялась бабушкиному зову. Но ещё больше любила читать, страдала, когда у меня не было новой книжки, хватала всё, что под руку попадётся. Так в десять лет я впервые взяла в руки «Казаков» Л.Толстого, «Тихий Дон» М.Шолохова – эти книги случайно обнаружила на подоконнике в комнате хозяев. Тогда же бабушка попросила тётю Шуру записать меня в библиотеку. Но не эта библиотека, а совершенно другие источники утоляли мою читательскую жажду, но об этом я вспомню позже. В один из июньских дней бабушка пошла на рынок, купила муки, и, вернувшись, решила, что надо купить ещё – хорошая мука попалась. И ушла, но очень быстро вернулась, хотя рынок от нас был очень далеко. Встревоженная, расстроенная, без покупки. За тот промежуток времени, пока она вернулась с мукой, в стране произошли страшные изменения. Когда она второй раз пришла на рынок, там царила паника, люди хватали всё, что ещё было можно купить, другие – уносили то, что ещё не успели продать. На глазах у бабушки рынок опустел: она услышала страшное слово ВОЙНА. Татьяна Захаровна Лебедева, дорогая тетя Таня. Прежде чем вспоминать о жизни во время войны, я должна обязательно рассказать о Татьяне Захаровне Лебедевой, с которой нас столкнула и сроднила война. Она коренная жительница Балашова, её родной дом был в северной части города, где-то в районе станции Хопёр. Я была там всего один раз и поэтому смутно помню, где точно. Молодой девушкой её просватали за парня из довольно благополучной балашовской семьи Лебедевых. Их длинный чуть не на целый квартал, дом стоял (да, наверно, и стоит) в середине улицы Октябрьской. Кстати, это уже второй такой дом – ещё один я знаю на улице Первомайской, дом Чирковых, где я часто бывала. Эти дома строили в расчёте на большую семью и каждой новой паре «отрезали» часть дома с отдельным входом. У Лебедевых, как я вспоминаю, было несколько дочерей и один сын, который и стал мужем Тани. Им тоже отделили часть из маленького коридорчика, кухоньки и комнаты. У них было уже двое детей – сын Коля и дочь Зина. Когда муж оставил семью и уехал из города Таня осталась одна, и ей пришлось искать работу – профессии у неё никакой не было. И к тому времени, когда мы очутились в Японии, она работала в магазине №3. Об этом магазине стоит рассказать побольше. Был он расположен, можно сказать, в середине посёлка, на углу улиц Кооперативной и Воровского, в одноэтажном здании с высоким крыльцом. Там продавали всё: от иголки с нитками до хлеба и селёдки. Ассортимент - то был невелик, но в то время он вполне удовлетворял жителей. Магазин этот, который все называли просто «Третьим» (был ещё «Первый» ближе к станции), играл в посёлке особую роль - он был своеобразным центром, клубом, местом сбора, информации. Редкая хозяйка хоть раз в день не побывала там: и купить необходимое, и узнать новости, поделиться своими заботами, спросить совета, или просто получить информацию о чём либо. Первый раз я попала в этот магазин, когда мы жили на Первой Лагерной. Тогда-то и увидела Татьяну Захаровну. Впрочем, никто её не звал так, взрослые - Таня, дети – тётя Таня. Я тогда не запомнила её. Она была хозяйкой этого торгового заведения – ей всё приходилось делать самой: и товары принимать, и на полках расставлять, и ящики распаковывать, и отпускать покупки, и деньги принимать. Мужчины - покупатели частенько помогали ей, особенно когда нужно было ящики с водкой передвинуть или бочку с селёдкой вскрыть. Была она небольшого роста, крепенькая, неторопливая, неразговорчивая, неулыбчивая, но всё успевала, переходя от витрин с продовольствием к хозяйственным товарам. Никогда никому не пересказывала, что слышала в магазине, а слышала она многое – от открытия до закрытия безостановочно работало местное «радио». Её уважали и считали чуть ли не главным человеком в посёлке, из официальных лиц она была жителям ближе всех. Административных органов в Японии не было, а городские власти были далеко – в городе, как говорили. Все знали, что Таня брошеная жена, что одна тянет двоих детей, что живёт в доме мужа в окружении недобрых золовок. И временами на женщин нападала жалость к ней и желание устроить её судьбу. Начинали подыскивать ей подходящего жениха, убеждали, что она должна, хотя бы во имя детей, устроить свою судьбу. Она и сама пыталась это сделать, когда дети были маленькие, благо желающих составить «счастье» было немало. Дважды она пыталась это сделать, но оба случая были более чем неудачными: один её муж попал под паровоз и погиб, второго она выгнала за беспробудное пьянство. И вот уже лет семь её никто не тревожил, она и сама для себя решила, что больше не стоит искушать судьбу и волновать родственников мужа и детей. Дети были, можно сказать, взрослыми - сын уходил в армию, дочь перешла в девятый класс. Самой ей было уже около сорока. У неё были две подруги, с которыми она дружила уже много лет: Клава, глуховатая женщина, вышедшая замуж за австрийца Фильварина, и Зоя. Так вот, однажды, Зоя прибежала в магазин с очередным сообщением о подходящем для Тани женихе. К её соседям приехал то ли знакомый, то ли родственник из Армавира. Вдовец, свой дом и хозяйство, очень симпатичный мужчина и возрастом как раз Тане под стать. Хочет жениться, и Зое подумалось… Таня решительно отказалась от этой затеи – трёх раз ей вполне достаточно, да и не молода она уже, и перед детьми стыдно в таком-то возрасте… Подруга долго не сдавалась, но потом отступила. Татьяна Захаровна продолжала жить и работать, как и прежде. Но однажды покупательницы перестали молоть языком, услышав невероятное: Таня рассмеялась! Рассмеялась она на замечание какого-то мужчины, взявшего помочь ей перенести тяжёлые ящики. Мужчина этот зачастил в Третий, и вскоре заметили, что вечером уходить с работы она стала не одна. Таня очень изменилась – стала оживлённой, часто улыбалась и даже, бывало, и смеялась. Молва разнеслась по посёлку – Таня влюбилась. И мужик всем понравился – уважительный, разговорчивый, к Татьяне относится внимательно. И вскоре Таня объявила своим подругам (а те уж всему свету!), что выходит замуж. Новость эта осторожную и недоверчивую Клаву насторожила, а Зойка смеялась до слёз! Оказывается жених-то был тот самый мужчина из Армавира, богатый вдовец, которого она и присватола Тане, и от которого та решительно отказалась. Просто человек оказался умнее, сам пришёл посмотреть на возможную невесту, она ему понравилась, и он решил за ней поухаживать. А наша Таня первый раз в жизни влюбилась и, не раздумывая, согласилась и замуж выйти, и из города уехать. Сын был уже в армии, дочь не возражала. Возражало станционное начальство – очень не хотелось отпускать хорошего проверенного работника. Золовки предрекали беду. Злословили: четвёртый раз замуж выходит! Стыда нет! И предупредили, что если вернётся, в дом они её не пустят – свои дети подрастают. Таня в спешном порядке распродала имущество, оставила из нажитого самое ценное и нужное. Из вырученных денег выделила часть Зине (та перед отъездом сунула её в карман жакета). А основную сумму оставила в своей дамской сумочке. Выезжали рано утром на грузовой машине, которую сумел нанять муж Тани. Впрочем, мужем его было рано называть, так как, торопясь уехать из города от пересудов, от злых упрёков золовок, от слёз матери, решили они зарегистрировать свои отношения в Армавире. Утро отъезда обещало жаркий день, в дорогу надели старенькие ситцевые платьица – машина грузовая, открытая, ехать долго. Зину посадили в кабину, а «молодые» разместились в кузове среди вещей. Ехали целый день. В сумерках решили остановиться. Мама с дочкой, пошли в степь подальше от машины - вблизи ни кустика, ни овражка. И когда они отошли на довольно большое расстояние, услышали звук мотора и, обернувшись, увидели уезжающую машину. Закричали, побежали вслед, но… Но преступление было тщательно продумано и исполнено. Ошеломлённые, потерянные, в лёгких платьицах, босиком стояли женщины посреди незнакомой степи, не зная, где они, что теперь делать, куда идти. Пошли наугад в надежде выйти на какую-нибудь дорогу или хотя бы тропинку. К рассвету впереди показался город и железнодорожная станция. Это оказался Армавир. Главной и первой мыслью было немедленно найти милицию. В милиции на них руками замахали, закричали: «Вы что, не видите, что на вокзале, что в стране, что в мире происходит?!» Тогда они ничего не видели и не чувствовали, кроме громадной, чудовищной обиды, которую нанёс им человек, так жестоко и коварно их обманувший. Это заполонило их душевный мир. В милиции категорически отказались заниматься их делом, да к тому же они толком не смогли назвать имени обидчика и теперь уже сомневались, своё ли он им назвал, паспорт они, по простоте своей, у него не проверяли. И в Армавире ли он жил…Измученные, обессилевшие, поняв, что всё пропало, поплелись они на вокзал, и уже на подходе увидели, что происходит неладное: люди метались из стороны в сторону, кто к кассе, кто от кассы, плакали дети, кричали женщины, и в этой сумятице они услышали то, что заставило людей придти в такое паническое состояние: НАЧАЛАСЬ ВОЙНА! Голодные, грязные стояли бедные женщины, прижавшись к стене вокзального помещения: слава богу, что на них никто не обращал внимания. И вдруг, в беспорядочной толпе мелькнуло знакомое лицо одной балашовской женщины. Она была с мужем и ребёнком, видно, возвращалась из отпуска. Таня с большим трудом осмелилась подойти к ним, объяснила, что попала с дочкой в затруднительное (безвыходное!) положение, попросила помочь. Женщина достала из кошелька всё, что у неё осталось, отсчитала нужную сумму для своих расходов, остальное отдала бедолагам. Этого остального хватило на один билет до станции Хопёр и пару пирожков. Умылись и напились на перроне из-под крана, и сели вдвоём на одно место, в страхе и ужасе перед контролёрами. Но, видно, тем было не до проверок – всё шло кувырком. Люди возвращались, не доехав до назначенного места, сдавали билет и тут же брали в обратную сторону. Общие вагоны были переполнены, сидели по очереди и к вечеру приехали в Балашов. Сошли на станции Хопёр и до темноты просидели на берегу под мостом, не хотели попадаться на глаза знакомым. В темноте постучались в домик Таниной мамы. Всю ночь проплакали, мучительно размышляя, как жить дальше, а главное, где? В родительской каморке одной-то было тесно, а уж втроём! Да сын вернётся! Как ни раскидывали умом, выхода не было. Сёстры первого мужа, Лебедева, предупредили (как угадали!), что в дом Таню не пустят. Ведь не только жилья - не было самых необходимых вещей: одежды, обуви и многого другого, что человеку для существования нужно. Денег не было, занять не у кого и из каких доходов отдавать? Только к утру заснули на полу за занавеской, наказав никому о них не рассказывать. Проснулись от плача, причитаний, криков Клавы, та прибежала к Таниной маме поделиться бедой, пожаловаться, проститься. Плакала и всё приговаривала: «Если бы Таня была здесь!». А беда была большая. В связи с объявлением войны, австрийцу Фильварину было приказано вместе с семьёй в 24 часа убираться из города, а конечным пунктом жительства назначили им город Ялуторовск. На руках была маленькая дочка. Но самое главное, больше всего из-за этого и убивалась Клава, заключалось в том, что они теряли единственное своё достояние – только что построенный домик. Несколько лет, снимая углы у чужих людей, откладывали они с мужем жалкие рубли и копейки (зарплаты были маленькие), чтобы приступить к строительству своего жилья, нашли компаньона, станционного, как и они, рабочего, Юрия Макарова. Решили строить вместе домик на два входа. Место нашли хорошее, на улице Первомайской, рядом с домом нашей тёти Шуры. Только-только построили, ещё и вещи не перевезли, и сами не переехали, и вот 22 июня! Рушилась мечта многих лет уже немолодых людей, а, главное, был страх, что домик отберёт государство, и тогда никогда не иметь им своего жилья. «Если бы была здесь Таня, она что-нибудь придумала!» - причитала Клава. И Таня не выдержала. Вышла к ней. И так как времени не было совсем, Фильвариным надо было срочно собираться и торопиться на вокзал, то решили, что Таня с Зиной поселяться в их домике и будут посылать им ежемесячно символическую сумму квартплаты, чтобы можно было доказать, что они просто временно сняли квартиру в этом доме. Так появился первый, совсем уж неожиданный, просвет в их горестной истории. Рано утром, примерно 25-26 июня 1941 года, тётя Шура вышла на веранду и через низкий забор, который отделял их двор от соседнего, увидела женщину и услышала её плач. В ней она, к своему изумлению, узнала Таню, Татьяну Захаровну, которую 21-го всем посёлком проводили в свадебное путешествие. Подошла, расспросила, та рассказала ей в какую переделку попала и что теперь будет жить здесь на Первомайской 74, только не знает, как ей быть: ни постельного белья, ни предметов домашнего обихода не было, как поселиться, в голове не укладывается. И тётя наша сделала ей предложение: возьмите к себе бабушку с моими племянницами, вещами они вам помогут, да вместе легче будет, и мне хорошо – на квартире, где они живут, очень неспокойно, а тут они будут под боком. И Татьяна Захаровна согласилась. Тётка немедля наняла подводу и нагрянула к нам на Первую Лагерную. С помощью возчика быстро побросали наши вещи на телегу и скоро оказались на улице Первомайской в новом для себя доме. Домом это сооружение можно было назвать условно. Каждая часть (Макаровых и Фильвариных) состояла из тёмных узких сеней, крохотной кухни, примерно, 4 кв.м., и небольшой комнаты (12-13 кв.м.). Стены были насыпными: между двух досчатых перегородок был засыпан шлак, доски с двух сторон оштукатурены и побелены мелом. Окошки маленькие: два в первой комнате и одно – в кухне, зимой они промерзали насквозь, поэтому на подоконниках были проложены тряпки, с которых стекала вода в подвязанные внизу бутылки. Нам отвели место на кухне: впритык друг другу под углом поставили наши сундуки – на одном, за печкой спали бабушка с Олей, на другом я. Мой сундук упирался в кухонный стол. А самое большое место занимала печка, обогревавшая и кухню и комнату. Здесь надо сказать ещё об одном подарке судьбы для наших Лебедевых. Сёстры первого мужа согласились отдать мебель, которая принадлежала их брату и оставалась в их доме, таким образом, у тёти Тани оказались две голые кровати, стол, четыре венских стула и пустой комод. Конечно же, мы поделились всем, чем могли. Одно плохо – мамины платья тёте Тане не подходили: мама была и выше и тоньше. Татьяне Захаровне надо было устраиваться на работу, а одеться и обуться так, чтобы было не стыдно явиться перед глазами начальства, было не во что. В чужой одежде и обуви Таня отправилась на станцию. А начальники обрадовались – бери ключ и приступай хоть сегодня! За эти дни не успели найти подходящего человека. Весть о том, что Татьяна Захаровна вернулась и как!.. быстро разнеслась по Японии. И хотя шли тревожные первые дни войны, и все были заняты своими заботами, простые люди преподали (по крайней мере, мне) уроки бескорыстия и доброты. Я уже упомянула о том, что люди в посёлке жили бедно. И вот буквально на следующий день после съезда на общую жизнь с тётей Таней потянулись женщины к нашему дому. Первые посетительницы вызвали у меня протест: конечно же, им хотелось узнать, что да как. Конечно, раздавались охи и ахи, шли расспросы. Иногда посетительниц за вечер набиралось до трёх-четырёх. И не сразу мы обнаружили, что каждая из женщин оставляла после себя хоть скромный, но полезный подарок. За короткий срок Япония одела и обула, даже с избытком, Татьяну Захаровну. Стесняясь своих скромных подношений, люди не вручали прямо, а оставляли в укромных местах свёртки с одеждой, чулочками, нижним бельем, мыло, косынки и кто-то принёс даже телогрейку. Мы находили эти подарки в сенях, под подушками, на окне. Таня плакала от благодарности, бабушка молилась за здоровье этих людей. Мне было стыдно за мои подозрения. Но это был ещё один урок сочувствия, доброты, бескорыстия… Наши люди всем этим были наделены в избытке. По крайней мере, до недавнего времени. Я не рассказала, как мы встретились и познакомились с тётей Таней. Всё было очень просто, было такое впечатление, что мы давно знаем друг друга. Она не стала ставить никаких условий, мы просто с первого дня стали жить как одна семья. И я даже помню, что Татьяна Захаровна ходила на родительские собрания в мой класс. Без уговоров само собой распределились обязанности в нашей новой семье: бабушка вела хозяйство, готовила еду, я по мере сил своих убирала квартиру. Тётя Таня работала. Зина замкнулась, тяжело переживала происшедшее, отказалась идти в школу, поступила работать на завод. Окончила 9 классов, в школу рабочей молодежи (ШРМ) не пошла. Дома была незаметна, в моей жизни до определённого времени не играла ни какой роли. А в жизнь тяжело и трагически входила война. Резко ухудшилось питание. Главным в жизни стали продовольственные карточки. Нам было легче, чем другим: тётя Таня отоваривала все наши карточки в своём магазине. Она же, как железнодорожница, обеспечивала дом топливом. Шанхай больше нам не грозил. И на рынок мы больше не ходили. Но зато прибавились заботы по уходу - вначале за овощными грядками в маленьком дворике, а затем и участками за городом, где жители сажали картошку. Так получилось, что все были очень заняты, редко собирались вместе, кроме нас: мы с Олей всегда, кроме моей школы, были с бабушкой. Продовольственные карточки - это жизнь. Тот, кто пережил войну прекрасно знает, что значили для каждой семьи в тылу продовольственные карточки. От них буквально зависела жизнь. В условиях города, где количество земли ограничено, посадить и заготовить что-либо из овощей было невозможно. Мало кто из голодных женщин, оставшихся с детьми и стариками, целыми сутками пропадающих на работе, мог добраться до загородных земельных участков пешком, да и посевной материал достать было нелегко. Надежда была одна – продовольственные карточки. Самым страшным после плохих известий с фронта была их потеря или воровство. В любом случае это было настоящее горе для любой семьи. Карточки берегли как зеницу ока. Особая ответственность за продовольственные карточки ложилась на плечи продавцов. Существовала строгая отчётность за их наличие. И тётя Таня каждый вечер, приходя с работы, иногда очень поздно, тотчас же садилась наклеивать отрезанные талоны продовольственных карточек. Приносила их свёрнутыми в тряпочку, бережно развёртывала и вначале разбирала по видам: 400 граммов, 500, 800 – за хлеб, за сахар. Затем наклеивала на отдельные листы, а потом считала, каждый раз волнуясь, не потеряла ли, не обронила, не ошиблась ли при отпуске товара. Бывало, она засыпала прямо на столе среди этих наклеек. Иногда я помогала ей, делая это быстрее, аккуратнее маленькими пальцами. Тогда-то и зародилась у тёти Тани мысль привлечь меня к постоянной работе. Надо сказать, как я понимаю, Татьяну Захаровну начальство ценило и уважало за честность, трудолюбие, безотказность, и именно поэтому её переводили с одного места на другое, где было важнее. Когда я впервые пришла к ней в магазин, она занималась отовариванием пайков поездных бригад, которые водили составы на фронт. В это время наш местный завод был приспособлен для выпуска военной продукции, и они доставляли её к местам боёв. Поездки были опасные, никто не знал, увернутся ли они от бомбежек, от обстрелов. Вот этим людям положены были особые пайки. Там был хлеб, сахар, шоколад, колбаса, соль и спички. Может быть, что-то ещё, не помню. Работала тётя Таня вдвоём с напарницей, иногда их предупреждали, что надо остаться на ночь, так как графики поездок изменялись по необходимости. Договорились так: я сижу в магазине и сразу же, как только отпускается паёк, наклеиваю талоны. А за это мне предложили крошки, которые стряхнут из мешков с мукой, из пакетов с шоколадными (может быть, соевыми) конфетами и обрезки колбасы с верёвками. Меня усадили в пустую витрину, я поместилась туда с головой, поставили клейстер из муки и стопку бумаги. Конечно, это было во время летних каникул, и приходила я в магазин к обеду. За свой рабочий день я успевала наклеить все талоны, и тете Тане оставалось только их посчитать. Вечером, иногда ночью, мы возвращались домой вместе, Одной было страшно идти, да и магазин этот стоял далеко, рядом с вокзалом, номера его не помню, это небольшое помещение знали только те, кому это было надо. Потом Таню перевели на станцию Хопёр для обслуживания бригад, которым было удобно получать пайки там. Через некоторое время всё изменили, и поездные бригады стали обслуживаться в ветхом сооружении, расположенном среди рельсовых путей, далеко от вокзала, поближе к депо, там был буфет, где работала Татьяна Захаровна, и столовая для узкого круга работающих. Туда я приходила довольно часто опять же клеить талоны, но здесь в награду меня в столовой угощали тугим гороховым киселём, политым иногда горчичным маслом, а домой наливали так называемые щи – воду, в которой плавали крупно и редко порезанные листья капусты. Наступал 1943 год, который должен был изменить всю нашу такую добрую, налаженную, несмотря на все трудности войны, жизнь. Но мы об этом не знали, не предполагали и подумать не могли, какие новые испытания приготовила нам судьба. Еще весной 1942 года мы посадили картошку на довольно большом участке земли за посёлком, и в зиму у нас было достаточно этого благословенного овоща. Настолько достаточно, что бабушка занялась небольшим промыслом: делала картофельные оладьи и ходила продавать их на вокзал, а из маленькой, как горошины, картошки делала крахмал. У нас во дворе ведь ещё были небольшие картофельные грядки. Совершено неожиданные обстоятельства. Так мы дожили до конца зимы 1943 года. И в это время однажды к нам пожаловали необычные гости: начальник и секретарь парткома станции. Пришли сватать Таню за машиниста Нижегородцева, который попал в тяжёлую жизненную ситуацию. В то время, как он месяцами пропадал в поездках, - водил на фронт тяжеловесные составы, жена его связалась с военным снабженцем аэродрома, который передавал ей разные предметы из числа военного обмундирования лётчиков, а она продавала. Их арестовали, ему грозил расстрел. На допросе женщина похитила со стола следователя бритву, и ночью в одиночной камере перерезала себе вены. Её уже похоронили, когда машинист вернулся в свой опустевший дом. Сын бегал беспризорно по улицам, домой не шёл. Видимо, работник Нижегородцев был ценный, да и человек хороший – недаром такие люди и в такое время стали ему помогать устраивать бытовые проблемы. Таня была ошеломлена. В её памяти пронеслись все её четыре (!) замужества, считая и особенно страшное последнее. Долго не могла придти в себя от посещения начальства и от безумного предложения: почему она? Они ведь даже не знают друг друга? Те терпеливо и настойчиво убеждали бедную женщину пожертвовать собой ради другого человека, ради его сына, в конце концов, ради дела – фронта. Объяснили, что знают её как добропорядочную честную женщину, перебрав всех подходящих, решили, что лучше её нет. И, кроме того, убеждали они, у тебя ведь своего угла нет, кончится война, вернутся хозяева дома – куда пойдёшь, ведь не молоденькая. А здесь и человек хороший, и дом полная чаша. Надо сказать, что машинисты тогда были у государства в фаворе, им выделяли бесплатные прекрасные особняки с большими участками земли при доме. Были даже особые улицы, рядом с железнодорожными путями – Большое и Малое Отчуждение, которые застраивалась только такими особняками. Но Татьяна Захаровна сказала решительно: «Нет!». Так и ушли ни с чем важные гости. Затем приходили ещё делегации убеждать Таню, но она держалась твёрдо. Прибегала Зоя, пугала её, что останется на улице на старости лет, до смерти будешь квартиру снимать? На какие шиши? Тётя Таня не соглашалась. Мы с бабушкой каждый раз приходили в большое волнение: Танино замужество больнее всего ударит по нам. И каждый раз внимательно прислушивались к разговорам, благо маленькое помещение - между кухней и комнатой не было дверей - позволяло всё слышать. Но Таня держалась. Но однажды пришёл тот, о котором так много говорили в нашем доме – машинист Нижегородцев. Я всё время называю его только по фамилии, так как не помню его имени. Пришёл после тяжёлой поездки, удручённый случившимся в семье, в надежде, что только Таня Лебедева может его спасти (считаю, что ему это внушили люди, знавшие её, он-то с ней знаком не был). Мы, конечно, ещё не понимали, что это значит для Тани. Это был небольшого роста некрасивый человек, он и говорить-то толком не мог (то ли от неумения, то ли от волнения и переживаний), смотрел жалобно и просил Татьяну Захаровну согласиться. Не знаю уж, что чувствовала тётя Таня, находясь в такой осаде, или устала сопротивляться, или решила использовать последний козырь при отказе, сказала ему: «Соглашусь, если возьмёшь вместе с бабушкой и девочками». А он согласился. Мы же обрадовались, так как слышали много о его доме, где просторно, и просто хотели перемен (мы – это Оля и я). Бабушка была против, но тоже радовалась, что Татьяна Захаровна нас не бросает. Мы выходим замуж. По сравнению со всеми предыдущими нашими квартирами это были настоящие хоромы – особняк на большом участке с благоустроенным просторным сараем и погребом. Переселялись мы без нашего машиниста, он был, как всегда, в поездке. Никаких официальных событий по этому поводу не было, об условиях, по которым они объединялись, мы ничего не знали. Дом был, что называется, полная чаша: все комнаты обставлены хорошей мебелью - диван, хорошие кровати с панцырными сетками с металлическими шишкам на боковинах (были застелены белыми пикейными одеялами, боковины, подзор, подушки украшены белоснежными занавесками и накидками с вышивкой «ришелье», над кроватями – ковёр). Конечно, почётное место занимал шифоньер, в простенке – красивый трельяж, на тумбочке дорожка с вышивкой, на котором сохранились предметы туалета бывшей хозяйки: пудреница, губная помада, духи «Красный мак», земляничный крем. Двери и окна закрывали занавески и портьеры из серой парусины (была такая модная ткань, из неё шили и платья, и юбки, и даже туфли – тапочки спортивные), также украшенные той же вышивкой «ришелье». Посередине большой комнаты стоял квадратный раздвижной стол, окружённый венскими стульями. И стол был застелен скатертью в стиле занавесок. И, конечно же, в углу стоял буфет, уставленный разнообразной посудой. Нам отвели отдельную комнату с широкой кроватью. Но основным местом пребывания для нас стала большая просторная веранда, которая тянулась по всей длине дома. Там стояла керосинка, на которой бабушка тотчас же стала готовить еду. Приближалась весна, и бабушка стала готовиться к весенним посадкам. Вначале засадили картошкой территорию при доме. Других посадок было мало – по границам участка росла жёлтая акация, очень распространённая в Балашове. Чувствовалось по всему, что хозяйка совсем не интересовалась украшением приусадебного пространства. Появился на короткое время хозяин, с тётей Таней они решили взять большой участок под посадку картошки за городом – тогда выделяли землю всем желающим. И до следующей его поездки мы это сделали. Лето 1943 года прошло без особых происшествий. В нашей объединённой семье наступило относительное благополучие: каждый день на короткое время (учебный год закончился) я отправлялась к тете Тане. Её в это время перевели в специальную столовую для обслуживания поездных бригад, и для удобства экипажей её разместили прямо посредине путей, в ветхом сараеобразном здании. Думаю, что его давно уже снесли. Там было мрачно и как-то неустроенно. Танино рабочее место располагалось в тёмном углу, и не представляю, как она могла видеть талончики на питание. Я-то их переносила с великой бережностью на окно и наклеивала на листы. Меня кормили обедами - это была моя неофициальная зарплата, согласованная тётей Таней с товарками по работе. Я их не помню, они все были очень заняты, каждая на своём рабочем месте, никогда не собирались поболтать, посудачить, каждая после работы стремглав бежала домой – к детям, старым родителям. И уносить, как это стало привычным потом, им было нечего – вот, может, только капустный бульон. В остальное время я находилась в распоряжении бабушки. Оля уже стала большой - осенью она поступила в первый класс, к нашей общей радости, к Екатерине Фёдоровне. В промежутках между бабушкиными поручениями я предавалась своему любимому занятию – чтению. Мне в это лето попали в руки замечательные книги, содержание которых нередко заставляло меня горько плакать. Я забиралась в заросли акации (там было прохладнее – лето было жарким) и читала иногда до темноты. Помню, до слёз меня растрогала история капитана Гаттераса («Приключения капитана Гаттераса» Жюля Верна). Домашним я долго не могла объяснить, почему у меня зарёванное лицо. Но следующий раз мои безутешные рыдания привлекли внимание бабушки, и она заставила меня рассказать, что это за книга такая. Это была «Орлеанская дева» Шиллера. Узнав об истории Жанны ДАрк, о том, как её предали, и об её ужасной кончине, бабушка присоединилась к моему плачу и тоже залилась слезами, заплакала и Оля, испугавшись наших переживаний, и побежала за тётей Таней. Та тоже всплакнула, не выдержав рассказа о страданиях Орлеанской девы. Подошла осень, учебный год объявили с 1 октября (если я не ошибаюсь!). В один из кратких приездов нашего машиниста мы все отправились на уборку урожая картофеля - его в том году уродилось невероятно много. С большим трудом удалось погрузить десять мешков на две ручные повозки. Но так мы все радовались! А утром следующего дня тётя Таня, хозяин и бабушка отправились на рынок закупать помидоры и огурцы для засолки. Дома остались мы с Олей. Новая неожиданность. Внезапно в калитку громко постучали. Мы бросились открывать. На пороге стоял мужчина, как мне показалось, угрожающей наружности, он спросил: здесь ли живёт Анастасия Ивановна Матузина (наша бабушка). Мы ответили утвердительно и объяснили, что её нет дома. Но, как будто почувствовав что-то, бабушка как раз и пришла. Эти мужчины (их было двое) сказали, что они приехали за нами по просьбе бабушкиной старшей дочери – Катерины, которая наняла их, чтобы они привезли маму и девочек к ней на хутор Самолщинский Алексеевского района Сталинградской области. И несмотря на протесты бабушки, её отказ ехать, те стали выносить наши вещи, бросать их в кузов открытого грузовика, и вскоре, наспех попрощавщись с ошеломлённой тётей Таней (она в это время тоже вернулась с рынка), мы уже катили в неизвестность, удаляясь от Балашова. Мы даже не смогли увидеться с тётей Шурой и её сыном Георгием, мужики эти очень торопились, дорога предстояла долгой. А тётя Таня с Зиной остались на улице Малое Отчуждение. Мы очень мало знаем об их жизни после нашего отъезда. К сожалению, не переписывались – бабушка, потому что не умела писать, а я потому, что была переполнена новыми впечатлениями. Позднее мы узнали о печальной участи нашей дорогой тёти Тани и её дочери Зины (с последней мы встретились, когда через два года вернулись в Балашов). Зинаида вышла замуж за парня, который ей показался принцем – он был сыном председателя горисполкома, главы города. Вошла в хорошую, как ей казалось, обеспеченную семью. Но через несколько месяцев, когда она была беременна, мужа её арестовали за бандитизм. Печальная судьба. Но ещё печальнее сложилась дальнейшая жизнь Татьяны Захаровны. Тёплых отношений у неё с Нижегородцевым не сложилось, они остались чужими людьми, впоследствии он сошёлся с родной сестрой своей бывшей жены, которая опекала его сына. Но это было потом. А сначала произошло вот что. Из своих поездок машинист не раз привозил продукты, видимо, удавалось их приобрести на станциях у местных жителей. Из одной поездки он привёз мешок муки. Этот-то мешок муки и сыграл роковую роль в жизни Тани. Однажды, не успев вовремя наклеить и посчитать талоны от карточек, она оставила их на работе. А утром их не оказалось, вернее, остались несколько разрозненных. Сдать отчёт она в тот день не смогла, как и в последующие, так как их негде было взять. Сама оповестила соответствующие службы. По законам военного времени её тотчас же арестовали, признав единственной виновной, и главной уликой посчитали найденный при обыске мешок муки, посчитав, что карточки она сменяла на муку. И Татьяна Захаровна, человек необычайно честный и работящий, оказалась в тюрьме. Когда я вернулась в Балашов в 1945 году, она находилась в заключении. А гораздо позднее - мне не удалось календарно установить когда - при ремонте пола в этой злополучной столовой были обнаружены обглоданные то ли мышами, то ли крысами остатки листов, на них можно было разобрать талоны от карточек, которые пропали в ту несчастную ночь и которые послужили причиной её несправедливого обвинения и заключения. И не смогла я выяснить, как и где закончила свой печальную, в общем-то безрадостную жизнь, Татьяна Захаровна Лебедева. Светлая память о ней до сих пор хранится в нашей семье, а сестра моя, Оля, дочь свою назвала Таней в честь этой очень хорошей и несчастной женщины, которая сыграла в нашей жизни роль доброго ангела, была нашей надеждой и опорой, стеной, за которой мы прятались от жизненных невзгод тяжелейшего военного времени. Впервые за долгое время измученная тревогами, болезнями внучек, заботами о пропитании, отоплении, страхами за арестованных дочь и зятя бабушка перевела дыхание, поняла, что есть рядом человек, который разделит с ней все её беды и поможет, хотя бы участием, сочувствием, если не сможет по-другому. г. Владимир 2002-2008 г.г.